Андрей Геласимов - Разгуляевка
Ни одной лошади.
Весь лес и эта поляна были погружены в изумительную, абсолютную тишину. Ни шорохов, ни всхрапываний. Никаких переступаний на месте.
Митька со стоном поднялся, без всякой мысли побродил по изрытому парой сотен копыт снегу и подождал.
Лошади не появились.
* * *К утру он был уже далеко. Он шел, не разбирая дороги, вовсе не собираясь преследовать угнанных лошадей, потому что все равно не знал, как с одним карабином отнять их обратно, а просто старался подальше уйти от Водяникова — от его противного одинокого глаза, от его ненависти и от его тяжелого, как кувалда, нагана.
При мысли об этом самом нагане у Митьки странным образом начинали болеть оставленные где-то в тайге зубы, а во рту возникал отчетливый металлический вкус. Как в детстве, когда он лизнул на морозе дверную ручку в разгуляевской школе и стоял потом на крылечке, не разгибаясь, минут десять, пока изнутри кто-то резко не открыл дверь.
Поэтому он шел и шел теперь, стараясь, чтобы между ним и Водяниковым оказалось как можно больше всего этого — снега, деревьев, кустов, каких-то зверушек. Он вытирал заливавший глаза пот и смотрел на их следы. За спиной у него петляла цепочка своих собственных. Митька оборачивался, качал головой и посматривал на небо. Снега, чтобы засыпать эту предательскую цепочку, совсем не предвиделось. Солнце сияло еще ярче обычного.
Прислушиваясь к своему дыханию, Митька пытался сообразить — куда ему теперь двигать. Выходило, что он снова в бегах, и бега эти грозили затянуться надолго. Сначала возня в Разгуляевке, теперь — история с лошадьми. В мокрой от пота и страха Митькиной голове все эти мысли роились, как осы. Они жалили его в мозг, заставляли сжиматься, нашептывали ему: «Быстрей, быстрей!»
Часам к двум где-то в бескрайнем поле все силы, какие он накопил к своим шестнадцати с половиной годам, в его теле закончились. Митька попытался сделать еще хотя бы несколько шагов, что-то промычал, потом зашатался и рухнул в снег. Небо у него над головой гостеприимно распахнулось, как ворота в синее никуда. Перед глазами замелькало лицо и дурацкая улыбка Настюхи, кто-то рыжий с гармонью, Нюркин сарафан. После этого все закружилось, и Митька, видимо, потерял сознание.
Очнулся он от того, что кто-то кричал. Митька с трудом поднял из снега облепленную уже ледяной коркой слипшихся волос голову и увидел трех человек. Они приближались, двигаясь по его следам.
Митька негнущимися руками вытащил из-под спины карабин, еле-еле передернул обжигающий даже сквозь рукавичку затвор и навел дрожащую мушку на того, кто шел первым.
«Я тебе, сука, поцелюсь! — закричал Водяников. — Опустил быстро карабин! Кому говорю! Быстро!»
Митька беззубым ртом стянул заскорузлую рукавичку, задержал дыхание, чтобы унять мушку, и нажал на курок. Пуля, вжикнув, взбила фонтанчик снега у ног одноглазого.
«Ах ты, сука!» — закричал тот.
Митька еще раз дернул затвор, но в нем что-то заело.
«Убью!» — орал Водяников, выхватывая наган.
Митька с тоской посмотрел на лес, до которого он не дошел всего метров сто — сто двадцать, и, уже закрывая глаза, неизвестно зачем снова потянул затвор. Тот щелкнул и неожиданно плавно лег на место, досылая патрон куда надо.
Первая пуля ударила Водяникова в грудь. Вторая разбила ему ключицу. Еще одна угодила в живот, и только последняя убила его совсем, ворвавшись ему в голову через нерабочую пустую глазницу и разворотив на выходе напрочь затылок.
На всякий случай Митька выстрелил еще раз в упавшее тело, которое дернулось от этого ненужного выстрела, как будто все еще могло испытывать боль. Снова нажав на курок, Митька отдачи уже не почувствовал. Из-под скрюченного, сведенного судорогой пальца раздавались одни щелчки. Обойма в карабине закончилась.
Те двое, что шли с Водяниковым, на мгновение склонились над рухнувшим телом, а потом бросились к Митьке, высоко взбрасывая ноги и проваливаясь в глубокий снег. Один из них уже стаскивал с плеча карабин.
Все, что случилось дальше, Митька помнил как будто в тумане. Такой бывает иногда над Аргунью, особенно в самом начале лета, когда ночи стоят молчаливые, а под утро оба берега погружаются в белую мглу.
Из такого вот точно тумана, откуда-то сзади, стали вываливаться на снег перед Митькой кричавшие конные. Разобрать, что они кричат, он не мог, а может, они и вообще не кричали. Может, их рты были так широко открыты, потому что из-за тумана в Митькиной голове им нечем было дышать, а он по ошибке принял это дело за крик, неизвестно. Но те оставшиеся в живых двое замахали руками и начали плавно уезжать по нестерпимо-белому снегу куда-то вбок, пока один из них не подпрыгнул, почти взлетел в воздух, а потом уткнулся лицом в снег, и Митька подумал: «Убили. Но это не я. У меня и патронов нету». И потом он еще пытался подняться, чтобы его заметили и не оставили тут помирать, но колени совсем не слушались, и он падал и падал обратно в снег, пока не успокоился и не остался уже лежать там тихо, и пока вокруг не замаячили длинные и тонкие лошадиные ноги, уходящие куда-то вверх.
Вот так закончился Митькин побег из Разгуляевки.
Староверы, которые увели из-под Митькиной охраны лошадей, а потом отогнали от него в поле стрелков из отряда Водяникова, подобрали его, промерзшего до костей, уже насквозь больного, и долго лечили в своей Романовке медом, и травами, и большими горячими булыжниками, нагретыми до особой температуры в бане. Как только он чуть-чуть оклемался, ему рассказали о том, что произошло в том заснеженном поле и что назад, на ту сторону, дороги ему теперь, видимо, нет.
А еще через месяц, уже почти в мае, в Романовку тихо прошел конный отряд НКВД, который без особого шума забрал Митьку, не тронув никого из приютивших его староверов, поскольку сопротивления они не оказывали. Связанного по рукам и ногам, его перекинули, как мешок, через седло и быстро доставили на советскую сторону, где он получил десять лет лагерей, но при этом считал, что легко отделался. Про убийство Водяникова чекисты так ничего и не узнали. Митьку судили за то, что он проворонил колхозное имущество.
В сорок втором году, когда по приказу номер 227 на фронте стали формировать штрафные роты и батальоны, Митька написал письмо начальнику лагеря и попросил дать ему возможность искупить кровью. Просьба была удовлетворена.
Его сыну к тому времени исполнилось восемь лет…