Александр Горбовский - Без единого выстрела: Из истории российской военной разведки
— Осмелюсь заметить, ваше сиятельство, — вставил майор, выбрав удачную паузу, — наш конфидент из Молдавии, некий Луппол… — И он изложил вкратце свои сомнения, связанные с этим делом.
По мере того как он говорил, Миниха все больше разбирал смех. Однако причины своего веселья фельдмаршал пояснять не стал, что было в его нраве — время от времени ставить подчиненных в тупик и заставлять их теряться в догадках. Веселье же его вызвано было тем обстоятельством, что, просматривая пересылаемые ему в Петербург копии писем конфидентов, он пришел к тем же сомнениям, что и майор. Сомнениями этими он поделился с давним своим знакомцем, Иваном Ивановичем Неплюевым[1]. Кто-кто, а Иван Иванович был искушен в делах такого рода. Ознакомившись со списками посланий, он разделил эти подозрения. Чего бы ради конфидент стал допытываться, не собирается ли русская армия на Бендеры и каким путем пойдет, не по Днестру ли? Неплюев отписал Миниху в столицу: что делают такие конфиденты суть «хитро вымышленный обман: сколько российскую сторону они уведомляют, а более того стараются о здешних обращениях уведать».
Это-то знаменательное совпадение и развеселило господина фельдмаршала до чрезвычайности. Самым забавным представлялось ему то, как деликатно и сослагательно строил свои фразы секунд-майор в отношении дела, которое ему, Миниху, представлялось предельно ясным.
Кончив смеяться, он промокнул глаза тонким платочком и сунул его обратно за красный обшлаг мундира.
— Так вот, — в глазах фельдмаршала заиграло непонятное торжество, — напишите этому конфиденту, да немедля, что наступление в эту кампанию будет идти на Молдавию. И даже точнее — на Бендеры.
Генерал-квартирмейстером это изъявление фельдмаршальской воли воспринято было с величайшей готовностью. В знак чего лицу своему он придал выражение еще большей решимости и даже некоторой непреклонности. Что же касается секунд-майора, то он пришел в замешательство. Сколь возможно доверять эти сведения конфиденту, а столь сомнительному Лупполу тем паче? А вдруг посыльный попадет в руки турок? Но, встретив на свой вопрос ликующий взгляд фельдмаршала, он осекся.
— Чтобы посыльный попал в руки турок, — подхватил Миних. — Превосходная мысль! Превосходная мысль! Не правда ли, генерал?
— Так точно, ваше сиятельство, — пророкотал тот эхом, явно пребывая вне того, о чем шла речь.
— И то, — продолжал, не слушая его, Миних. — В таком разе сообщению этому куда больше веры будет. Отправьте кого-нибудь из ваших людей, майор, да постарайтесь, чтоб он попался. И непременно.
Отпустив их наконец, Миних остался в прекрасном расположении духа. Он был чрезвычайно доволен своей выдумкой и тем, что так ловко проведет турок. Решать же, кого отправить с этой миссией, да так, чтобы он непременно попался, — это было предоставлено секунд-майору. Ему должно было сделать выбор — кого обоими руками отдаст он на мучительную смерть и пытки.
Однако, как ни было ему неприятно, как ни было тяжко делать это, мысль, что слово фельдмаршала можно было бы как-то обойти или не исполнить, не приходила ему в голову. Ему ясен был стратегический смысл этого дела. Если турки поверят, что русская армия собирается идти на Бендеры, они стянут туда свои силы, убрав их с пути главного удара, который, начинал он догадываться, будет обращен к югу. Вне сомнения, дезинформация эта спасет жизнь многим из офицеров и сотням нижних чинов. И все эти жизни можно купить ценою единственной жизни одного человека. С военной точки зрения расчет этот был безукоризнен. Но вопреки этим соображениям, вопреки здравому смыслу было в этой арифметике нечто, чего секунд-майор не мог принять. Дело было даже не в том, что нужно было послать человека на верную смерть. Любой командир в бою делает это. Здесь же было нечто совсем другое, нечто недостойное, нечто почти подлое, что-то от предательства. Во имя каких бы благих целей ни делалось все это, секунд-майор не мог заставить себя воспринимать это иначе.
Впрочем, все эти чувства нисколько не мешали ему понимать неизбежность самого дела. Поэтому при всем, что он испытывал, в то же время он мысленно перебирал возможные кандидатуры. Был бы жив грек Куртина, секунд-майор без особых сожалений послал бы его. Впрочем, Куртина не подошел бы, слишком многие из конфидентов были ему известны, и без пытки, от одного страха, он назвал бы их всех. Степанов, что из киевских мещан и ходил к Лупполу, тоже знал слишком многих. Но, даже поняв, что пошлет он, наверное, есаула, ходившего с партией под Дубоссары, секунд-майор какое-то время продолжал еще мысленно перебирать других. На свою беду, есаул был предпочтительней прочих по всем статьям. Этот только под крайней пыткою назовет, кому нес он письмо, а то и вообще не скажет. В любом случае такой посыльный должен будет внушить врагу уважение к себе, а значит, к письму, что при нем будет найдено.
Позвав адъютанта, он велел ему разыскать есаула и тотчас привезти его в ставку в Киев.
Однако выбрать человека и отправить его было не самым сложным из того, что предстояло сделать. Посланный, а главное, письмо, что было с ним, непременно должны были попасть в руки турок. И уж кто-кто, а есаул, человек решительный и ловкий, постарается сделать все, чтобы с ним этого не случилось. Значит, некий тонкий ход был нужен.
По старой артиллерийской привычке думалось ему лучше всего, когда он двигался, в седле ли, пешком. Секунд-майор не заметил, как прошел почти весь Крещатик, машинально отвечая на приветствия других офицеров, впрочем, успев отметить про себя, сколь много среди них совершенно молодых людей, вчерашних подпрапорщиков и юнкеров, только что получивших золотой кант на камзол и шляпу. То, как носили они кивера, придерживали тесаки на ходу, вскидывали руку, приветствуя офицеров, все это отдавало той молодцеватостью новобранцев, которые прошли уже и училище, и казармы, и парады и которым представлялось поэтому, что они знают все, но которым предстояло еще приобщиться к главному — к крови и смерти. Осенью, пройдя через все, по возвращении из похода они будут уже другими. Точнее, другими будут те из них, кто вернется.
«Кто вернется», — повторил он про себя. Слыша обрывки их разговоров, вглядываясь в мальчишеские их лица, майор невольно как в зеркале времени видел себя, каким был он когда-то. Многие ли уцелели, многие ли остались в живых из прежних его сверстников и приятелей?
Он заставил себя вернуться снова к предмету нелегких своих раздумий. Как посланного выдать туркам, да так, чтобы ни сам он, ни неприятель явно о том не помыслили? Но, хотя он знал, что тому есть пути и способы, почему-то он не мог понудить себя думать об этом. Некая мысль мешала ему. Мысль, в которой он не хотел признаться себе, но которая уже была. И, пытаясь не дать ей всплыть в сознании, он понимал уже, что усилия эти тщетны.
Мысль же, оформившись окончательно и будучи облечена в слова, заключалась в том, что честней всего и достойней было бы отправиться с этой миссией самому.
Он понимал, что ожидало его, если турки его схватят, и знал, что живым в руки им он не дастся. Погибнуть же в схватке с клинком в руке — может ли офицер желать себе лучшей смерти? Тогда и письмо, что найдут при нем, обретет в глазах неприятеля необычайную важность — коль скоро посланный защищал его ценою свой жизни. Но, пустив вольную мысль по этому руслу, представляя себе все, вплоть до исхода, секунд-майор делал это с некой утешительной для себя оговоркой приблизительности, необязательности всего этого расклада. Это была как бы игра ума, за которой он наблюдал с некоторой отстраненностью, словно бы со стороны. Но в то же время как бы другой частью рассудка он понимал уже, что сделает это. Вернее, не сможет не сделать. Теперь, когда ему пришла мысль о себе, послать есаула значило бы откупиться, значило бы купить свою жизнь ценою другой жизни. Но даже сейчас, понимая это, он думал не о есауле, а о себе — сможет ли жить он с таким камнем, с таким бременем на душе?
Возвращаясь от Владимирской горки назад по Крещатику, он уже точно знал, что дело совершит не кто-нибудь, а он сам.
«Что делаешь, делай быстро». Предстоящей ночи было достаточно, чтобы он успел подготовить свой уход, чтобы раннее утро застало его уже в пути. Да и так ли уж много дел? Разобраться в счетах, дабы не оставлять за собою долгов, привести в порядок бумаги и сжечь кой-какие записки, чтобы чужие руки не касались их. Покончив со всем этим и написав рапорт, сухо объяснявший его поступок, он вынул чистый лист и положил его перед собою. Хотя перо было отточено недурно, он зачем-то отточил его снова. Потом передвинул чернильницу и переставил подсвечник. И только после этого вывел первые слова: «Мой ангел Софи…»
Он не писал жене много лет, после некой истории, теперь уже, впрочем, в свете почти забытой. В свое время все сочли, что он поступил великодушно. Теперь же в дистанции лет видя все отстранение, он запоздало казнил себя за жестокосердие, несострадание и неспособность прощать. И то, что так долго казалось ему неразрешимым, стало вдруг просто той великой простотой, которая всегда стоит рядом со смертью.