Дмитрий Ерёмин - Юрий Долгорукий (Сборник)
Тяжёлым и страшным выдался этот год. Поэтому и бездомных странников, шедших по всем дорогам в поисках сытого места, было много, как трав на вспоенном ливнями летнем лугу. Странников этих звали не только каликами - по названию калиг, дорожной обуви на ногах, - но и калеками. Ибо многие из несчастных бежан были горбаты, в язвах и струпьях, немыты, несыты, бездомны. А между тем это были умельцы и мастера: трудолюбивые пахари, работящие плотники, ловкие тульники[14], затейливые чеканщики, гончары, кузнецы, кожемяки, смолокуры и углежоги, привыкшие к бедам, неунывающие жизнелюбцы, одетые в домотканую пестрядь, в дырявые шапки, в худые лапти.
Шли они, люди земного пота, голодные «чёрные люди» труда, а с неба на них всё падал и падал дождь…
Любава со страхом оглядывалась вокруг: в воде, в бесконечных лужах плясало и лопалось множество пузырей.
- Боюсь! - говорила она Мирошке. - Чай, ведомо всем, что когда бес главный был изгнан с неба на землю, то все нечистые силы тоже упали на землю. Которые из них попали в леса и воды, те стали лешими, мавами да водяными; которые влезли в избы людей, те сделались домовыми да чиганашками; а которые так и остались в воздухе без призора. Их-то в ненастье и гонят на нас дожди. Видишь, как летят эти силы из всех щелей неба с дождём на землю? Где лопнет в луже пузырь, появляется там и малый бесёнок… Как выскочит, так и кинется портить жизнь человекам!
Мирошка её успокаивал, неуверенно улыбаясь:
- Авось ничего!
А Любава - на всякий случай - шёпотом заклинала дождик, ручьи и реки:
- Вода, наша матушка! Омываешь ты круты берега, жёлты пески, бел-горюч камень своей быстриной, золотой струёй. Ан, всё у нас чисто, давно всё ладно! Иди ты от нас на закат вечернего солнца: там ждут тебя сорные тропы, тонучие грязи, зыбучие болота, немытый тын… Однако заклятье не помогало.
Ночевать приходилось под деревьями и чаще всего без огня: Страшко сушил трут и огниво под мышкой, но искра не высекалась.
Перед тем как лечь на сырую хвою, предусмотрительная Любава и тут, разыскав осиновый ровный сучок, на всякий случай обводила вокруг ночлежного дерева непрерывную линию. Она верила, что эта линия, сделанная сучком, не позволит «нечистой силе» ночью подкрасться к спящим. Правда, бесы могли вместе с каплями прыгнуть сверху…
- Ну что же тут делать, - вздыхая, жаловалась Любава, - когда весь мир ими полон, как печь полна дымом? Добро, хоть в живых оставят. А то затрясут лихорадкой и выбьют из тела душу…
Лёжа ночью где-нибудь на опушке под елью, надёжнее других деревьев защищающей от дождя, Страшко задумчиво говорил:
- И снова скажу: теперь одно у всех нас спасенье - идти на Суздаль. Мне сын Никишка не раз говорил: там тихо да сытно. Там и работа для всякой умелой руки найдётся, и ратей вражеских нет…
Не упуская случая упрекнуть Мирошку за то, что тот пристал к ватаге Сыча, он вразумительно добавлял:
- Разбоем не проживёшь… трудить себя надо!
- Да я, поверь, не разбоил! - обидчиво отзывался Мирошка. - Чего пристал? Я, чай, тебе говорил, что попал в ватагу случайно…
- Молчи. Дорога таких известна. А я говорю, что разбой от голода и от беса не спрячет. Он и сердцу добра не даст: идут по дорогам люди наги да босы, краюхи хлеба в котомке нет, а ты их совсем до гола босуешь. Ан, чем ты от них поживишься? Ну?
- Так я же и говорю…
- Ничем от таких нельзя поживиться! - сурово перебивал Мирошку кузнец. - Вот потому и осталось - идти на Суздаль. Дед мой был родом оттуда. Я, помню, отроком слышал: дед отцу не раз хвалил те места! Туда всё рвался. Ан, князь Мономах, а потом князь Юрий туда его не пускали: в Городце был им нужен. Так и погиб дед в сече, домой из похода на половцев не вернулся. А я возрос у отца в Городце. Там бабу себе нашёл, детьми обзавёлся и старым стал… Ишь борода крепка! Ан в горе каком нет-нет, а про Суздаль, бывало, вспомню: «вернуться бы мне в отцовы места». Страшко с улыбкой закончил:
- Добром не пришлось, возвращаюсь неволей!
- А мне, кроме мамы да деда с Ивашкой, ещё городцовского домового жаль! - простодушно вступила в чужой разговор Любава.
Она повернула своё миловидное лицо к Мирошке.
- Уж больно у нас в Городце домовой был славен! Ты помнишь, братеня, - спросила она уже дремлющего Ермилку, - каков он был сноровист да заботлив?..
Не открывая глаз, Ермилка с трудом ответил:
- Я помню… - и сразу же погрузился в сон.
- Такого теперь не сыщем… Ох, ловок был старый! - восторженно продолжала Любава, опять обращаясь к Мирошке. - Хлопотун такой да заботник. Всегда подсоблял в работе. Бывало, к ночи чего не успеешь, он всё доделает. Заворчит, застучит в избе, а доделает! Утром проснёшься - в красной рубахе, босой, косматый…
Она побожилась:
- Сама видала, хоть окрещусь! А уж как добр был… Если чему суждено случиться - так обязательно знаменье даст. Помнишь ли, братец… Ты спишь? Ну, батя, ты помнишь, как он тебя в бок толкнул, когда ты в ту полночь спал, а воры залезли в клеть?
Страшко покосился на дочь, хотел рассердиться на глупую болтовню, но вместо этого с интересом ответил:
- Ну, это я помню!
- А помнишь, когда к нам повадилась ведьма доить по ночам корову, он даже с ведьмой подрался?
- Вестимо, и это помню!
- Ох, славный был дедка! Найдём ли теперь такого?
Любава истово закрестилась, потом счастливо вздохнула, уютно свернулась калачиком рядом с Ермилкой - близко к Мирошке - и закрыла глаза. Сонным голосом она протянула:
- Скорей бы дойти до места… Мирошка беспечно сказал:
- Дойдём!
- И пищу добудем?
- Ну да!
- Ух, сытно поесть охота…
Любава пригрелась, заснула. А утром её разбудили весёлые голоса: отец, Мирошка и брат Ермилка возились возле костра. Сидя на корточках у кучи из мха и веток, отец ударял ножом по кремню, высекая искры, и ровно, настойчиво повторял слова огневого заговора:
- Огонь-огонёшек, дайся нам, грешным.
Не дайся врагу, а дайся добру.
Не гасни, а взъясни.
Промёрзли, продрогли - тебя зовём…
И вот огонёшек высекся, прыгнул в колючий мох, из мха - на сухую хвою, по хвое - на ветку смолистой ели, к сучку сосны. Потом заплясал, поедая пищу и кланяясь рыжей башкой, будто хотел сказать старательному отцу: «Я тут. Чего тебе надобно, батя?..»
Возле костра, на траве, белели мокрые птичьи перья. - Отколь у вас птица? - спросила Любава. - Ой, курица, я гляжу!..
Ермилка вскричал:
- Ага, увидала? Мирошка в посёлок, неведомо чей, ходил, поймал эту курицу для тебя! За то ему по горбу батогом попало…
Ермилка заливисто рассмеялся:
- Ишь, гнётся возле костра… А всё потому, что плечи в ссадинах. Сам видал!
Мирошка тоже попробовал засмеяться, но застеснялся и только взглянул на Любаву со смущённой, быстрой улыбкой.
Сердце Любавы счастливо дрогнуло. Она поспешно вскочила с земли и начала помогать отцу насаживать тощую, синекожую курицу на деревянный вертел.
В тот день они хорошо поели, согрелись и тронулись дальше - в лесную глушь, в чужую, хоть и заветную даль.
Так дошли они до безлесной долины - Пустого Поля. Оно тянулось большой полосой до мутного горизонта, а в самой его середине, на сгибе глухой реки, у трёх больших тополей стояла церковка. Возле церковки сидел чернец. Он сидел на бревне и плакал, не вытирая слёз.
Любава спросила:
- Чего ты, дедушка, плачешь?
Чернец повернул к ней лицо, и Любава смутилась: несмотря на поблекший, печальный взгляд, монашек был явно пригож и молод. Небось только-только пришёл он сюда из Киева просвещать крещёных и некрещёных, да не сумел среди них ужиться, поддался тоске… оттого и плачет! Она поправилась:
- Ай, прости… я думала - дедка! Чернец печально ответил:
- Чего прощать? Грехи мои, видно, тяжки! За то Господь напустил беду… От этой беды и плачу.
- А что за беда?
- Нечистые в церкву да в келью влезли. Иные шумят и летают, иные пищат там во образе крыс. Расхитили у меня все запасы, какие были на зиму. Крова лишили: сижу на дожде, как праотец Ной сидел…
И смущённо спросил:
- Поесть у вас нет ли? Ермилка ответил:
- Есть!
Но отец больно ткнул его кулаком в посиневшую от холода шею, строго поправил:
- Нет ничего. Отколь у нас пища?
Чернец покорно вздохнул: «Вот горе!» - и вновь заплакал.
- Сами сытое место ищем, - угрюмо буркнул Страшко, уже начиная жалеть монашка и клясть свою скупость. - Туда собрались идти…
- А где оно есть, то сытое место?
- Слыхали, что есть оно в Суздале, за Москвой-рекой.
- Ишь, славно! И я слыхал! - Чернец оживился и быстро встал. - А в сих местах у нас пусто. Затем и зовётся: Пустое Поле. Ни десятины для церкви нельзя собрать, ни себе для пищи…