Константин Федин - Костер
— Забавный какой, правда? — перебил Рагозин показывая на старичка, который остановился посередине бульвара.
Во рту у старичка клыком торчала наполовину съеденная баранка. Под мышками он зажимал с одного бока тросточку, с другого сверток газет и, словно подвязанными руками, старался сложить развернутый газетный лист, фартуком закрывавший его чуть не до ступней. Он насилу справился с непослушной газетой, аккуратно сложил ее в восьмую долю. Откусив от баранки, почитывая через очки, он двинулся, сопровождая изящные шажки вежливым притрагиванием к земле тросточкой. Он чувствовал себя дома и, наверно, принадлежал к породе районных старожилов, которые проводят вечерний отдых на своем бульваре приятнее, чём дома.
Пастухова старичок нисколько не забавил. Он и взглянул на него мимолетно. Он испытывал поднявшуюся в груди обиду и беспокойную растерянность. Неужели Рагозину не совестно было перебивать течение его мыслей? Не заскучал же молодой человек? И не мог Александр Владимирович наплести такого, чтобы и слушать не хотелось. Старался говорить ясно. Конечно, когда стараешься, получается хуже. Закон этот он прекрасно знал. Да и не умел он что-нибудь излагать. Не лектор. Не педагог он, нет.
— Материя, которую я жвачкал, не очень, вижу, любопытна, — сказал он после молчания.
— Наоборот! — весь как-то задвигался Рагозин. — Очень. Я согласен.
— А собственно, с чем?
— Ну, там… борьба, естественно. Старое, молодое…
— Только?
— Разве еще что?
— Вы разделяете мой взгляд, что старшее поколение искусства видит в новом свое преодоленное прошлое?
— Старшие сердятся, — сказал Рагозин мягко. — На нас.
— Я не сержусь.
— Вы, как это… про сочинения? Какие они?.. Да! Посильные! — вспомнил Рагозин и повеселел и заговорил быстрее: — У вас сочинение получается. Искусство вообще? Книжность! Не ощущаешь. Похоже на арифметику. Не слышишь материала. Два да два сложишь, а — скрипача с живописцем?.. Ну, оба водим, он — смычком, я — кистью. Да судьи требуются разные… Вы про образцы — верно. Почему, тогда не назвали ни одного образца? Какие только есть роды искусств сложили в одно. Вышло — искусство. Куча вышла!
— Явления уясняются по сходству или различию, — сказал Пастухов, не столько чтобы возразить, сколько примирительно. — Нужны сопоставления.
— Нужны, нужны! А я о чем? — обрадованно ухватился Рагозин, — Из кучи вытянешь Миланский собор, за ним — туфельку Улановой. Сопоставимо?
— Милан — Уланова — недурной ассонанс, — заметил Пастухов, но Рагозин продолжал:
— У нас, в работе, назовешь образец — слышно, как на ощупь. С намека. Скажешь: Матисс. Понятно. Коровин — да. А наш Гривнин? Разве у вас по-другому, в театре?
— Так же. Но вы ведь не отвергаете поэтический образ? Он тоже сопоставление. Иной собор ничего легче уподобить балетным туфелькам. Не Миланский, само собой, — он слишком колюч, чтобы напоминать туфли. По-вашему, назвать образец искусства — значит донести мысль? Внутри одного цеха — пожалуй. Мастер называет инструмент — цех знает, о чем речь. Манера одного живописца может стать инструментом целого живописного цеха. Но в других цехах могут и не знать вашего инструмента. Где же способ понять друг друга, если мы разных цехов? Аналогии, сходства нигде так не на месте, как в искусстве. Все его цеха, объединяет однородное назначение каждого. Однородность в том, что искусство, без разделения на цеха, обращено к человеческой душе. Или к духу… если позволите. А вы говорите — куча!
Пастухов кончил, довольный собою. Уже не испытывал он обиды и опять с дружелюбием смотрел на художника.
— Душа? Так… А мне послышалось — хлопотать о душе нечего. Раз уж до нас о ней все было известно, — сказал Рагозин. Мальчишески покосившись на Пастухова, он невинно опустил глаза в землю, но не выдержал игры, засмеялся. — В пивной мы столковались бы скорее.
— Разве что помогли бы глухонемые, — сказал Пастухов.
— Верно! — почти крикнул Рагозин. — У них ни слова лишнего!
Пастухов чудаковато докрутил пальцами, точно на языке немых показывая, что тема исчерпана. Но, посмеиваясь, они продолжали перебрасываться репликами на ту же, может быть, самую запутанную в мире тему и шли, шли, медленно описывая незаметную дугу бульварного кольца. Пройдя Петровский и отдохнув на вздыбленном подъеме Трубного бульвара, они добрались до Чистых прудов, и тут Пастухов решил, что пора домой. Он начал прощаться, но Рагозину захотелось продлить свое расставанье с Москвой, ее сумеречно-тихими улицами, отдыхавшими от жары, и он вызвался проводить Пастухова до Красных ворот.
Они вышли с бульвара, по-прежнему вразвалочку двинулись длинной излучиной переулка.
На первых же шагах нагнал их хоркающий отрывистый голос. Они обернулись. Кольцевой трамвай заглушил это хорканье и отгородил от них вагонами бульвар. Сейчас же, едва вагоны промчались, стало видно, как через решетку бульвара перескакивают люди и бегут в переулок. В то же время и на тротуарах появились выбегающие из домов люди.
Через открытые темные окна, над самым ухом, слог за слогом, однотонно раздалось:
— Граждане. Воздушная тревога.
Только мгновенье Рагозин с Пастуховым постояли неподвижно. Как по одинаковой подсказке, глянули они друг другу в новые глаза и сразу пошли — непохожим на прежний шагом.
По дороге бежал длинноногий человек. Стараясь натянуть на рукав красную перевязь и все больше вместе с нею задирая кверху рукав, он выкрикивал:
— Направо за угол!.. Направо и через дорогу!.. За угол, граждане…
Пастухову хотелось идти скорее, но чем настойчивее делал он усилия, тем медленнее переставлялись ноги. Он дышал тяжело. Рагозин взял его под руку. Их обгоняли, и, пока они дошли до угла, бегущих оставалось в переулке меньше и меньше.
Кучка людей теснилась перед полуоткрытыми воротами мрачного дома. Кто-то, как командир, повторял во дворе:
— Соблюдайте… Спокойно…
Когда уже подходила очередь войти в ворота, Рагозин, оглянувшись, увидел женщину, перебегавшую через дорогу. Она мчалась, прижав к себе младенца с такой силой, что — казалось — маленькое тельце его втиснулось целиком в грудь матери. Ребенок был в ночной рубашонке. Короткое одеяльце, прихваченное женщиной с одного угла, плескалось на бегу в ее ногах.
Пастухов только что хотел шагнуть в ворота, как Рагозин потянул его назад. Оба они на миг столкнулись с огромными остановившимися глазами на белом лице женщины. Следом за нею и они очутились во дворе. Командирский голос послышался где-то рядом:
— Пропустите с ребенком, товарищи.
В темноте еле угадывалось слабое движение множества голов. Было очень тихо, и в тишине, отдаваясь под воротами, ясно прозвучал другой голос:
— С ребенком — сюда.
Вдалеке над толпою чуть светился боязливый синий огонек. Это был вход в бомбоубежище.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Подвал, в котором устроено было убежище, вмещал много людей. Он лежал под старым домом. Каменные своды его были низки. Помещение делилось на секции.
В первой, меньшей, находился единственный вход, в остальных — на высоте в рост человека — по небольшому окну. Проемы их уходили глубоко в стены. Было видно, что снаружи окна вплотную к стеклам заложены мешками с песком. Посередине каждой секции свод подпирался деревянным столбом. На проводе свисала лампочка, скупо румянившая побеленные стены.
Народ старался разместиться ближе к Дверям. Тут многие сидели на полу. Коренастая взволнованная дама деликатно требовала, чтобы проходили дальше. Ее, хоть неохотно, слушались: через плечо у нее висела на ремешке сумочка с маленьким красным крестом и к рукаву приколот был булавкой большой крест.
Пастухов и Рагозин прошли в самый конец подвала. Тут еще были места на скамьях, расставленных по Стенам. Но становилось теснее — люди все шли.
Явился пожилой, кудлатый человек в старомодной тужурке. Он осмотрелся вокруг, поднял взгляд на лампочку. Можно еще было устроиться на скамье. Две девушки, пошептавшись, начали примериваться, как сесть, чтобы дать ему место. Но у него был раскладной стул-треножник, с какими ходят на этюды живописцы. — Он раскрыл его, поставил под самой лампочкой, вытащил из-за пазухи книгу и сел читать, прислонившись спиною к столбу.
Было бы совсем тихо, если бы изредка не долетали от дверей голоса распорядителей. Даже дети говорили чуть слышно, заражаясь полушепотом взрослых. Пришла еще женщина с нарукавной перевязью Красного Креста. Вместе с первой они начали освобождать от людей проходы. Кто стоя приваливался к стене, кто, подложив пиджак, садился на цементный пол. Запасливые приносили с собою чемоданчики, пледы, а то и подушки — все это исподволь превращалось в сиденья.