Юрий Когинов - Багратион. Бог рати он
Ехать Багратион мог лишь с частыми остановками. В Можайске же задержался на целый день. А в Больших Вяземах, в тридцати семи верстах от Москвы, распорядился сделать остановку на два дня. Только тридцать первого августа он прибыл в Москву, на улицу Большая Лубянка, в дом графа Ростопчина.
Состояние друга поразило Федора Васильевича. Раненый оказался слаб, бледен, черты лица его заострились, остался лишь большой не в меру нос да глубоко запавшие глаза.
Граф тут же распорядился пригласить лучших медицинских светил Первопрестольной, в том числе с медицинского факультета Московского университета. Светила переглянулись с Говоровым и вышли в соседнюю комнату.
— Настаиваю на немедленной ампутации, — сказал университетский профессор Гильдебрандт.
— Такое же мнение еще на поле боя высказал Вилье, — подтвердил полковой врач Говоров. — Однако же надо знать характер князя Петра Ивановича. Я пытался его подготовить, но он как отрезал: «В строю — и без ноги? Нет уж, я лучше помру…»
— Да-с, будь он рядовой, так сказать, генерал, каких немало, должно быть, легло нынче на операционные столы… — произнес кто-то из приглашенных светил. — А то ведь — герой, каких в России наперечет. Тут только одна воля государя могла бы склонить его к необходимому решению. С нами же у него — разговор короткий.
— Особливо со мною, — добавил Говоров. — Мне, как полковому лекарю, — кругом марш, и вся недолга.
В комнату влетел хозяин дома.
— Меня, меня одного, а не токмо государя послушает князь! — положил он конец консилиуму. — Однако сей день должна решиться главная задача — отстоим ли Москву. Коли Кутузов даст сражение и разобьет неприятеля — передам в ваши руки князя. А не то — вывозить его немедля отсель. Не токмо госпиталей, клиник и больниц — ни одного дома в целости не оставлю я, московский генерал-губернатор, проклятому Бонапарту!
Таких битв, как разразившееся пять дней назад Бородинское сражение, у Наполеона еще не было. Спустя годы, уже в ссылке на острове Святой Елены, бывший французский император найдет нужным признаться: «Из пятидесяти сражений, мною данных, в битве под Москвой выказано наиболее доблести и одержан наименьший успех».
Не будет преувеличением сказать, что сие ощущение, должно быть, впервые посетило великого полководца именно там, на поле Бородина, когда уже под вечер он выехал на линию и увидел, что русские войска стоят почти на тех же самых позициях, которые они занимали до начала схватки. Многие укрепления были разрушены, войска, особенно на левом русском фланге, были несколько оттеснены, но сбить их с позиций и особенно обратить в бегство у французов не было никакой возможности.
К девяти вечера, когда уже село солнце и окончательно смолк грохот орудий, все пространство между двумя трактами, устремленными к Москве, и рекою Колочью представляло собою гигантское кладбище без могил — так густо, почти неправдоподобно, была покрыта трупами каждая сажень земли. То были ужасные плоды кровопролитнейшей схватки, в коей французы с блеском проявили порыв и силу, русские же показали непреодолимые стойкость и мужество. И нельзя было оставшимся в живых в этом аду смерти на той и другой стороне, опустив головы в память павших, в то же самое время не воодушевиться сознанием своей победы.
Так, собственно, еще не остыв от лихорадки боя, и расценили тогда итог сражения французы и русские. И не случайно посему Кутузов в донесении царю, написанном в тот же вечер; сообщал: «Кончилось тем, что неприятель нигде не выиграл ни на шаг земли с превосходными своими силами». И тогда же он высказал вслух свое намерение: с утра возобновить сражение. Но утром русское войско уже шло в направлении к Москве, а первого сентября оно оказалось у Поклонной горы, на виду у Белокаменной.
Экипаж Ростопчина взъехал на Поклонную гору, когда уже там в окружении генералов находился Кутузов. Он сидел, по своему обыкновению, на маленькой низенькой скамеечке, что возил за ним один из конвойных донских казаков.
— А вот в главнокомандующий Москвы! — как-то бойком, зрячею стороною оборотился Михаил Илларионович к графу. — Как и подобает предводителю — сам впереди, дружина же боевая — следом! Ну-ка, любезный Федор Васильевич, представьте нам свое войско. Ныне оно во как нам необходимо — глядите, готовим оборону, чтобы защитить первопрестольную, не дать ворогу ею овладеть.
Аж пот прошиб генерал-губернатора. И он, дабы скрыть смущение, тоже взял ернический тон.
— Вот что значит сила моих афишек: сам главный наш полководец проникся верою, кою я намерен был вселить в каждого истинного патриота! — Ростопчин весь расплылся в улыбке.
— Выходит, ваши слова — пустая болтовня? — так же деланно изумился Кутузов. — А мне еще в канун сражения князь Багратион ваше, Федор Васильевич, письмецо зачитывал, где вы клятвенно грозились: на защиту Москвы выйдут силы несметные! Да вот и афишка ваша последняя — о том же.
Кутузов вынул из кармана сюртука сложенный вчетверо листок. Ростопчин наизусть знал, о чем в этой прокламации он сам писал. «Я жизнию отвечаю, что злодей в Москве не будет, и вот почему: в армиях 130 тысяч войска славного, 1800 пушек и светлейший князь Кутузов, истинно государев избранный воевода русских сил и надо всеми начальник, у него сзади неприятеля генералы Тормасов и Чичагов, вместе 85 тысяч славного войска, генерал Милорадович из Калуги пришел в Можайск с 36 тысячами человек пехоты, 3800 кавалерии и 84 пушками и т. д. А если мало этого для погибели злодея, тогда уж я скажу: «Ну, дружина московская! пойдем и мы, поведем 100 тысяч молодцов, возьмем Иверскую Божию Матерь да 250 пушек и кончим дело все вместе!»
— Ну-с, милостивый Федор Васильевич, коли ваши обещания — средство для поднятия духа и не более того, нам, воинам, следует дело делать. Я своею сединою поклялся: неприятелю нет другого пути к Москве, как только чрез мое тело! И Господь тому свидетель — мои слова верны. Видите, граф, какие работы начаты по укреплению позиций?
Только теперь Ростопчин увидел, как солдаты дружно рыли вокруг землю, тащили на горбах своих откуда-то привезенные бревна, пилили, рубили и колотили топорами вовсю, готовя, видно, редуты и флеши для артиллерии и пехоты.
— А я уж, ваша светлость, — не отходил от Кутузова московский губернатор, — распорядился вывезти из столицы принадлежащие казне сокровища и все казенное имущество. Спасены важнейшие государственные архивы. Многие владельцы частных домов укрыли лучшее свое имущество. Так что надобно ли уж так непременно защищать город, ежели, даже и овладев им, неприятель не приобретет в нем ничего полезного?
«Вот этого-то я от тебя и ожидал, Герострат[28] ты паршивый! — продолжая хранить любезную улыбку на припухлом своем лице, обрадованно сказал себе Кутузов. — Знаю, давно уже ведаю, что у тебя, завистника и стяжателя чужой славы, на уме: сжечь на глазах неприятеля дорогую нашу древнюю столицу и самому таким образом прослыть героем и первым русским патриотом. Не доставайся, дескать, злодею, коли тебя, нашу златоглавую, не сумели защитить воины! О сем ты, граф, уже сразу после Смоленска стал писать Багратиону, ища в сем герое первую свою поддержку, хитрющим умом своим пораскинув: коль самый прославленный генерал русский сию затею одобрит, то твое пожарное дело и выгорит. Что нет более честнейшей и преданнейшей отечеству души, чем у князя Петра Ивановича, — тут ты не ошибся. На все готов Багратион, чтобы спасти родную землю. И — своей собственной жизни для сего не пожалел. Ты же способен лишь на пустое подстрекательство и смутьянство в народе. И на то, чтобы воровато, исподтишка метнуть горящую головню в священные наши камни. Мне же теперь Москва покуда целехонькая нужна. Я знаю: защитить ее — нет у меня сил. И уйти от нее в сторону — смерти подобно. Неприятель пойдет за армиею нашею, чтобы добить ее до конца. И тогда не Москва одна — пропадет Россия. Посему одно остается: самим пройти чрез Москву, чтоб заманить в нее следом все Наполеоново войско. И тогда сама столица доделает то, что оказалось бессильно соделать храброе, но ослабевшее мое воинство. Есть такая способность у губки: враз всосать в себя сколь можно воды. Так и город — рассосет соблазнами то, что пока зовется «Великою армиею», превратит ее в скопище мародеров, воров и пьяниц. А тогда, граф, и твоего красного петуха подпустить — тут я с тобою не спорю. Но — не прежде, чем я столицу отдам и сам из нее уберусь».
Итак, граф, в одном могу вас уверить: мое убеждение — дать здесь, у стен первопрестольной, решительный отпор злодею! Правда, многие мои генералы, как и ты сам, сомневаются: а надо ли? — Набухшее веко чуть приподнялось на незрячем глазу. — Вон Ермолов, начальник главного моего штаба. Подойди-ка, Алексей Петрович, к нам с графом. Выходит, по твоим словам, сия позиция не совсем годна для решительного сражения?