Петр Полежаев - Престол и монастырь; Царевич Алексей Петрович
На следующее утро, накануне своего выезда из Москвы, государь, проезжая Красною площадью, приостановился осмотреть, все ли его распоряжения исполнены в точности.
— Помилуй, государь… пощади… дозволь… век кончить в монастыре… — долетел до слуха государя по свежему утреннему воздуху умоляющий шепот Кикина.
Александр Васильевич был еще жив.
Царь удивился живучести бывшего своего любимца и облегчил его, приказав скорее покончить!..
И покончили скоро. Тотчас по отъезде царя, отрубив головы, сначала у Александра Васильевича, а потом у святых отцов и подьячего, палачи воткнули их на спицы четырех сторон памятника; из трупов же, — тела духовных сожгли, вероятно, из опасения чествования их как мучеников, а тела Кикина и подьячего положили по правую и левую сторону Степана Богдановича.
По приговору министеров, отец Пустынный подлежал простой смертной казни и потому не должен бы фигурировать на Красной площади на колесе, но… тогда не было бы симметрии и памятник увенчался бы головами с трех сторон…
В то время как одно дело оканчивалось на Красной площади, другое только что начиналось на дворе «бедности», как называл государь Преображенскую тюрьму. Там были собраны все приговоренные к тяжким телесным наказаниям; впереди стояли знатные дамы, окруженные тесною толпою серых людишек, прибежавших — кто выказать усердную преданность, кто из любопытства видеть, как будут бить кнутом и батогами обнаженные пухлые тела княгинь и боярынь: княгини Настасьи Петровны, жены близкого человека к царскому двору Ивана Алексеевича Голицына, княгини Настасьи Федоровны Троекуровой, родной сестры бывшей царицы Авдотьи Федоровны, и боярыни Головиной. Больно секли кнутом Настасью Федоровну, но не меньше досталось и княгине Настасье Петровне, которую хотя били только батогами, но зато с особенным усердием. По приговору господ министеров за недонесение о пророчествах Досифея и за переноску слов из царского дворца царевне Марье Алексеевне княгиню Голицыну должно было по наказании сослать на прядильный двор, но государь смиловался и вместо прядильного двора отослал ее к мужу, Ивану Алексеевичу. Но не лучше было от этой милости бедной княгине — муж не принял опальной и сеченной по нагому телу жены и отослал ее к отцу, старому князю Прозоровскому.
До бывшей царицы, старицы Елены, и до царевны Марьи Алексеевны министерский приговор не коснулся; об них позаботился сам царь. Авдотью Федоровну отвез в Старую Ладогу, на житье в девичий монастырь, надежный подпоручик Преображенского полка Федор Новокщенов, строго в пути наблюдавший, чтобы никто не смел по дороге близко подходить к бывшей царице и разговаривать с нею и никто не смел бы передавать каких-нибудь писем или денег. И прожила Авдотья Федоровна в Старой Ладоге десять лет, вплоть до воцарения внука.
А царевну Марью Алексеевну отвезли в Шлиссельбургскую крепость.
XIV
— Видел, сватушка, страсти-то? — спрашивал работник в тулупе, с Подгородной слободы, свата-сидельца, входя в шорную лавку, стоявшую лицом на Красную площадь.
— Как же, Андреич, видел, все видел, и доселева эвта страсть-то в глазах стоит, — отвечал сиделец, троекратно целуясь с сватом и сняв свой немецкий картуз, начинавший входить в моду между сидельцами в городе.
— Боязно, сватушка? — любопытствовал работник.
— Да так боязно, Андреич, так страшно, что хоть бы самому провалиться сквозь землю.
— Чай, не давались, вопили сердечные? — допрашивал тулуп, видимо желавший узнать все подробности.
— Чего не даваться-то, все едино… служилые тут, вон опять же заплечные… Подьячий да протопоп и не пискнули, словно не живые и были, мигом отработались, а вот с Кикиным, барином, так долго возились, все вопил… отче Досифей тоже великие мучения претерпел.
— Слышь, сват, у нас болтают, будто святого отца Досифея разнимали напрасно, царь велел ему головку только срубить, а секлетарь обшибся. Вишь, опосля государь допрашивал этого секлетаря: зачем, мол, ты мучил архиерея, разве подобает так надругаться над святителем? А тот в ноги повалился, помилуй-де, государь, обшибся, думал всех сровня.
— Пустяки болтают, Андреич, секлетарь не смел бы совершить такое дело, ведь он, значит, бумагу читал об их провинностях и казнях, опять же приготовлено было по числу и машин, — шпиц тоже на четыре стороны.
— Вижу, сват, пустяки болтают. А как читал секлетарь, за что отче Досифея разнимали?
— За видения, Андреич, за гласы.
— Полно, сват, как за гласы святого человека казнить?
— Да так. Гласы будто ему были от святых икон, что вот, мол, царица опять воротится ко осударю, а царь-то не верит гласам и видениям… вот и казнил, не посмотрел, что святитель. Последние времена, Андреич; об антихристе болтают… Богу надо молиться…
Оба сняли шапки и набожно перекрестились.
— Сватушка, милый человек, я к тебе с жалобницей, — снова начал тулуп.
— Про што. Андреич?
— Добыл бы ты мне, милый человек, какой ни на есть махонький кусочек от телес святителя альбо протопопа…
— Никак не можно, Андреич, телеса их сожгли. Да пошто тебе?
— Вишь што, голубчик милый, Анютка моя болезнует. Уж я маялся, маялся с ней, к тетке Устинье бегал, сама бабушка Варвара заговаривала, ничего не действует. Вот я и смекнул зашить ей в ладонку кусочек от святых телес альбо кровинки, авось полегчает.
Такие, или подобные таким, разговоры велись между горожанами после казней. Слух об ошибке секретаря упорно держался у обывателей, не понимавших возможности публичного истязания святителя. Об этом слухе даже доносил и цесарский резидент Плейер своему правительству.
— О кондуите Алексея и обо всех воровских хитростях доподлинно можно увидать токмо в Вене, где всем акциям были свидетели воочию, а того ради, господин тайный советник, отпиши от меня нашему резиденту Авраму Веселовскому, дабы он досконально разведал от цесарского правительства, какие Алексей писывал бумаги, бывши там в заключении, и вытребовал бы от него послания к нашему сенату и архиереям, о которых сын наш Алексей нам лично признался. А цесарю напиши грамоту, дабы он немедля отозвал от нашего двора Плейера, яко мы за лжи и клеветы его лично на мою персону и на наше государство с ним об альянсах никаких конфидентных трактатов держать не можем. Написав же, представь ко мне на апробацию оные бумаги в сей же день, понеже мы завтра отъезжаем в Питер, — приказывал государь графу Петру Андреевичу, через руки которого шло дело о царевиче.
Петр Андреевич и принялся за перо, а государь пошел во внутренние покои к государыне.
Во все время розыскного процесса государь постоянно находился в крайне возбужденном состоянии; от неудач в допросах, от умышленно и неумышленно бестолковых показаний, от беспрерывных пронзительных воплей, раздражавших нервы и волнующих кровь, государь постоянно тревожился, со лба не сходила досадливая складка, не переставали дрожать и дергаться личные мускулы. Гнев и волнение не могли не влиять пагубно на организм, надорванный непосильным трудом и расстроенный недугом. И инстинктивно государь чаще стал искать покоя, чаще стал заходить на половину своей Катеринушки выпить рюмочку-другую анисовки, отдохнуть и перемолвиться двумя-тремя словами по душе. Под влиянием всегда ровного участия жены он действительно освежался и успокаивался до тех пор, пока неугомонно работающий мозг не набегал на какой-нибудь новый проект.
Государыня видела тревожное состояние мужа, ясно понимала опасность от такого напряжения и старалась, насколько могла, развлекать и успокаивать его. Бывая у ней, государь отдыхал, засматриваясь в ясные глаза своей Катеринушки, не предвидя, что и ясные глаза бывают способны не все выдавать напоказ. По наружности государыня казалась по-прежнему ласковой и приветливой, но более холодный равнодушный наблюдатель мог бы подметить и в ней едва уловимую перемену. Временами она делалась тревожной и раздражительной; часто, штопая чулки для мужа или зашивая его старый кафтан, она вдруг останавливалась и беспомощно опускала руки на колени; часто, будто прислушиваясь к чему-то или ожидая чего-то, она уходила в себя, не замечая, как юркая Лизок обвивала ручонками ее талию и зацеловывала все ее лицо и шею. Временами и в ней проявлялась потребность деятельности, чаще она стала выезжать и чаще стала призывать своего красивого камер-юнкера, посылая его с какими-нибудь поручениями.
Государя во внутренних покоях встретила нежданно выюркнувшая откуда-то и опрометью бросившаяся бежать по коридору любимая камеристка государыни.
— Эй, эй, постой, где Катеринхен, — закричал ей вслед государь.
— У себя там, ваше величество, изволят писать, — на бегу отвечала камеристка встревоженным голосом и не останавливаясь.