Константин Федин - Костер
— Он самый, Степанов, — сказал Илья облегченно.
Мавра перекрестилась, со всей мочи дернула, потянула Чернавку.
Казалось, конца не будет крошечному остатку пути. Цель была на глазах и все же не близилась, а будто шла далеко впереди Веригиных одним шагом с ними. Но вот они добрались до картофельного лапика, перерезанного на половинки узенькой стежкой. Миновали картофель, идут вдоль плетня. За плетнем — три старые яблони, полоска вишняка. К плетню впритык — глухая бревенчатая стена. Лает собака — первый голос, подающий сигнал: «Чу-жи-е!» И чужие огибают угол будки, появляются на лобовой ее стороне по очереди, в какой шли — Антон, Мавра с Чернавкой, Илья с хворостиной.
Под приотворенными окошками сидела на скамейке девочка в пестром платьице, с желтыми бантиками в куцых косичках и грызла подсолнечные семечки. Жевала она все медленнее по мере того, как выходили из-за угла пришельцы, и потом рот ее с повисшими на губе кожурками разинулся.
Босоногие, запыленные, с мешками на горбах, трое путников, загородив собой корову, скучились перед девочкой. Она озирала каждого, дичась.
— Здравствуй, Тоня, — сказал Илья. — Не узнала?
Она поднялась, вытерла губы, но промолчала, словно из боязни обознаться.
В это время ее мать откинула занавеску на окне, высунулась, на миг обмерла. Вдруг тяжко вздохнула — «о-ох!» — и спряталась за занавеской.
— Лида Харитоновна, милая! — жалостливо пропела Мавра.
Услышав мамашино «ох», Тоня посмелела — гости-то были незваные, — и язык ее ожил:
— А вы кто?
— Братец Степан Антоныч дома? — вместо ответа обиженно спросил Илья.
Тоня сразу и потупилась, и двинула глазками по сторонам, будто стесняясь своей запоздалой догадки:
— Дядя Илья?.. Папа вон идет с обхода.
В глубокой дорожной выемке шагал по шпалам Степан. Шел он неторопливо, нагнув голову, держа на плече свой тяжелый инструмент — гаечный ключ и кирку. Примедлил шаги, посмотрел назад вдоль линии и, повернув к откосу, стал подниматься.
Илья ждал на самом краю откоса. Степан заметил его с половины подъема, вскинул голову выше, остановился, вразмах отвел от себя свободную руку.
— Братеня, — выговорил он, не веря глазам.
Илья стоял, опустив руки ладонями к Степану, точно говоря неподвижным жестом: хочешь — казни, хочешь — милуй. Степан широким шагом поднялся к нему, бросил наземь инструмент, в испуге спросил:
— Что это ты? — Только сейчас увидел он остальных гостей и корову. — Неужто бросил дом?
— Умирать, брат, кому охота.
— Пришел немец?
— Теперь уж пришел, может. Прощай наши Коржики…
Мавра бросилась к ним, ниже, ниже клонясь к земле, готовая упасть перед деверем на колени.
— Родной ты наш! Степан Антоныч! Будь милостив, — на ходу причитала она, и лицо ее дергалось от боли. — Приюти ты нас в углу каком! Упаси мальчонка нашего от погибели…
— Ладно, Мавра, — остановил Илья, удерживая ее, чтобы не повалилась брату в ноги.
Степан приветил ее по имени-отчеству, выждал, пока она стихла. Взваливая на плечо инструмент, он заключил не спеша, как человек, принявший неизбежное решение:
— Так, та-ак… Ну, айда в хату.
На крылечке дожидалась Лидия. Высоко на груди скрещены были ее руки, узенькие губы сжаты. Мавра с Ильей поклонились. Она скупо опустила голову и молча первой пошла в дом, оставив двери настежь.
Заробелая Мавра все-таки успела шепнуть сыну, чтобы он потерпел немножко, пока хозяева распорядятся, куда пустить Чернавку на выпас, а его покличут в горницу.
Антон привалил свой заплечный мешок к другим мешкам, взялся перебирать в подойнике узелки, нащупывая засунутую поглубже горбушку хлеба. Тоня изучающе следила за всяким его движением и снова пощелкивала семечки. Когда он раскутывал из холщовой тряпицы хлеб, Тоня неожиданно спросила:
— Удрал от немца? Испугался?
Руки его застыли, он исподлобья уставился на девочку. Она спокойно поплевывала кожурою.
— А ты не удрала бы? — угрюмо сказал он.
— Ни за что!
— С отцом с матерью не пошла бы?
— А мои мама-папа никуда не пойдут.
— Под бомбежку попадешь — узнаешь!
— Зачем это мне попадать?
— Дура ты. Вот зачем.
— Сам дурак.
Они отвернулись друг от друга. Погодя Тоня вкрадчиво предложила:
— Хочешь подсолнушков?
Антон отломил кусок хлеба, запихал в рот.
— Чего стоишь? Садись, — сказала Тоня.
Антон спиною к ней попятился шага на два, присел.
— Чего нос воротишь? — услышал он шепот за своим затылком и обернулся.
У его лица смеялись во всю ширь неожиданные глаза — желтее бантиков в косицах. Двигаться от девочки подальше было некуда. Она фыркнула и опять шепотком дыхнула ему в лицо:
— Я понарошке ведь! А ты взаправду? Дружиться хочешь, а?
Этим кончилось первое знакомство двоюродных брата с сестрицей. Из будки вышли Степан и Мавра, велели перетащить мешки в горницу, а Чернавку повели привязывать в ближнем лесочке над откосом.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Александр Владимирович Пастухов должен был поехать в Москву, чтобы выступить на дискуссии о советской комедии. Незадолго получил он наконец приглашение на эту дискуссию и удивился настойчивости устроителей вечера, задуманного еще до войны: одно название избранного предмета разговора казалось в эти дни странным. Впрочем, Пастухов сам же себе и возразил: «Название — одно, а предмет-то, конечно, будет другим. Знаем вашего брата!»
Днем у Александра Владимировича хорошо пошла работа — сатира его перестала упрямиться и поддалась искушенному перу. К обеду Мотя состряпала окрошку на молодом квасу своего изготовленья. «Пленительно», — только и сказал Пастухов на ее вопрос: «Каково откушали?»
Перед тем как идти на станцию, он на часок прилег. И тут напал на него кошмар.
Он видел, что стоит у окошечка вокзальной кассы. Поезд вот-вот уйдет. Кассир спрашивает: «Куда билет?» У Пастухова вдруг вылетело из головы название города, в который ему надо ехать. «Я возвращаюсь в…» — бормочет он в смятении. Кассир торопит его. Он достает бумажник, перебирает документы, ищет, ищет название. Нигде нет. Он раскладывает перед кассой портфель, роется в нем. Какие-то пачки, связки бумаг растут, растут под его руками. «Я возвращаюсь в…» Нет, он не может вспомнить. Пот выступает по всему его телу. С жаром работает память — десятки названий ведут в голове войну. Но нет, он не в силах припомнить единственного, которое нужно, немедленно нужно сказать: «Я возвращаюсь в…» Кассир глядит из окошка со злобой, и он прочитывает в глазах его подозрение: «Слабоумный? Сумасшедший?»
Он делает усилие полусна, чтобы совсем очнуться, но сон опять берет верх, и все повторяется сначала — трясущиеся руки роются в бумагах, из-за вороха их глядят ненавистно-злые глаза, поезд сейчас уйдет, он силится перебороть муку тщетного припоминанья, и тут неожиданная догадка осеняет его: «Я возвращаюсь в небытие! Возвращаюсь, чтобы не быть, как не был, пока не зачала меня мать». Он только что хотел выпалить это открытие кассиру, но тот в страшном испуге захлопнул свое окошко.
Александр Владимирович пришел в себя от боли в груди — сердце то замирало, то колотилось, словно торопясь скорее нагнать упущенные удары. Но оно выправилось, когда в голове еще туманились нелепые слова — «возвращаюсь, возвращаюсь в небытие».
Умывшись холодной водой, Пастухов подумал освобожденно: «Историйка обернулась к лучшему, поезд ушел на этот раз без меня…» Человек физиологический, как в шутку (и вряд ли без основанья) любил он себя называть, остроумец, он решил, что виною кошмара была окрошка — квас, наверно, еще не перебродил…
К нему вернулось хорошее расположение духа. У станционной кассы он только усмехнулся: кассирша, как автомат, выбросила ему билет, не спрашивая, куда он едет, — все ехали отсюда в Москву. Сны, преследовавшие его, на то и были снами, чтоб устрашать. Действительность была разоблачением страхов.
Но в Москве ждала Пастухова незадача.
В подъезде дома, где назначена была дискуссия, встретил его инициатор вечера — тот пухлый, орденоносный коротышка в белой паре, который во время случайного свидания в кафе «Националы) напомнил Пастухову уговор выступить с речью о природе комического. Как и тогда, с ним был художник Рагозин. Они стояли в сторонке от публики, частью входившей, а частью тянувшейся назад к выходу, и Пастухову бросилось в глаза замешательство тех и других. Напыщенное привечание орденоносца — «дорогой наш Александр Владимирович!» — заставило его тотчас понять, что дело неладно. И правда: дискуссию отменили.
Уже когда были разосланы приглашения, громом в ясном небе грянули неожиданности. Из объявленных в афише ораторов двое, в том числе докладчик, получили повестки военного комиссариата о явке. Третий — известный режиссер — опасно заболел четвертый — не менее известный театровед — уехал в срочную командировку Оставался единственный — пятый, который, молча и в крайнем недовольстве мигая, выслушивал теперь объяснения, и хотя он был (по высказанному убеждению объяснителя) известнейшим из известных, но не мог же все-таки он один заменить собою всех. Произошли эти неожиданности буквально накануне и в самый день объявленной дискуссии, Так что известить об ее отмене не было возможности.