Аркадий Савеличев - А. Разумовский: Ночной император
— Ага, дудка. Ага, соха. Как без сохи проживешь?..
Кадетик пырнул его локтем, но Феофан Прокопович в густейшую свою бороду смешок пустил:
— Каково, Антиох? Ни писать, ни читать толком не умеет, а ведь узрел твою мысль: народец-то наш в пренебрежении… Однако ж соловейку басенкой не кормят. Ты угощаешь али нет, князь?
Хозяин дернул висевший у него за спиной шнур. Явились сразу четыре лакея — по числу застольщиков, — наполнив кубки; встал и за стулом. Кто-то же и Алексею достался. Он не оборачивал головы, но чувствовал на своем затылке дыхание.
Феофан Прокопович по старшинству встал.
— О виршах мы благо наговорились, но пора и во благость воздать нашему гостю. Лови фортуну, Алексей, как князь Кантемир сказал. Доброго тебе шляху, мой самостийный земляк!
Здесь не чокались, а просто после таких важных слов не торопясь выпивали.
Вино было темное, сладкое, густое, не чета сивухе, которой угощала его рыбачка Марфуша. Под впечатлением этого неурочного воспоминания неприятно хлипнуло под ложечкой. С Марфушей он иногда встречался, все в том же набережном шалаше, еще гуще обмазанном глиной и превращенном в некую хибару. Но после сегодняшнего-то всего, хоть и обещал, как глаз покажешь?
Видно, что-то такое, смурое, проступило на лице, щека даже дернулась.
— Не зуб ли разболелся?
— Он, треклятый, — вздрогнув от внезапности, уцепился за эту подсказку Алексей.
— У меня после драки тоже болел. Ну и кулачищи у тебя!
— Так и ты ж мне в гузку дал.
— В гузку?..
— В самую что ни есть, — повторил Алексей, не догадываясь, что кадетик и понятия не имеет о каких-то хохлацких гузках.
Сам за это время осмелел. Хоть и накормлен был с вечера хорошо, а потянулся к виноградной ягоде, больше глазами спрашивая у хозяина:
— Можно?
Тот догадался, кивнул стоящему за стулом лакею — прямо с рук на руки влетела громадная кистень.
— Благодаренько тоби, — повернул голову в сторону лакея.
Кадетик снова пырнул локтем:
— Лакеев не благодарят.
Но у преподобного Феофана ухо, хоть и заросшее густейшим седым волосом, было чуткое. Он ответствовал:
— Господь Бог не делил людишек по злату, по серебру — не подобает и нам. Лишь одно меня беспокоит: будет ли Алексей, паче чаянья оказавшись в фаворе, вот так же благо дарить худородным да сирым?..
Улыбки в его глазах не было.
III
Алексей оглянуться не успел, как оказался в числе не то челяди, не то увеселителей, не то компанейщиков цесаревны Елизаветы, — он уже теперь знал, кто похитил его у протопопа Иллариона, у самой Богородицы…
Если не хитрить и отбросить стыд, это было ведь второе похищение…
Первое случилось после последней встречи с рыбачкой Марфушей, в дымном, но утепленном на зиму шалаше, который она называла домом.
Три дня и всего-то прошло, помнил. Едва успев на службу, он привычно встал о левую руку отца Иллариона и своим басом поднимал к шатровому небу псалмы Давидовы. Другие песельники вторили, подпевали да подвывали. Все шло своим чередом.
Не так солнцеподобно, как вечор, но тоже явилась получше других одетая богомолка, в беличьей шубке и в пестрядинном плате на верткой голове. Ничем особо от купчих не отличалась. Он не сразу на нее и внимание обратил, поскольку песельники после загула врали кто во что горазд, приходилось докрывать их своим голосом. Не дай Бог заметят! В тот раз было немало хорошо одетых людей, купецкого, а может, и какого другого звания. Братина ничего, позванивала. Никак нельзя было осрамиться. И все прошло гладко. Он получил отходное благословение отца Иллариона, вышел на паперть, кивнул уже примелькавшимся нищенкам и, по свежему воздуху расстегнув кафтанчик, намеревался идти к себе напрямки, через невырубленный сосенник, как его окликнули:
— Не спеши, сладкоголосый.
Та самая, в беличьей шубке. Под конец-то он все-таки приметил ее, стояла в первом ряду. Да мало ли кто стоит! Разве что плат — не черный, а пестрядинный. Сейчас и того не было, затейливая шляпка на голове, с алым бантом на-боку. А ведь ветер дул со взморья, трепало.
— Как не спешить, сударынька, — уклончиво ответил, останавливаясь. — Устал. Целый день на ногах.
— Вот я и говорю: подвезти надо такого славного певчего. Садись. Я же знаю, где вы, певчие, обретаетесь.
Сам не поймет почему, но сел в легонькие санки. Ихнее дело — уважь прихожанина ли, прихожанку ли. Так и отец Илларион постоянно внушал. Приход-то бедный, кажинный молельщик на счету.
Покатили сани, закрытые ковровой полостью, — сама хозяйка и натянула спереди коврик. Кучер кнутом взмахнул. Лихо!
У меня матушка болезная. Утешь ее, сладкоголосый. Славно ты псалмы поешь! — Прямо душу маслицем помазала.
— Можно потешить, — оставалось отвечать.
— Нужно. Как звать тебя?
— Алексеем.
— Хорошее имя, божеское.
— Как у татки с языка сорвалось, а мати с ним согласилась.
— Так согласно они жили?
— Какое там!.. Татка постоянно пьян, меня даже бивал, пока я в силу не вошел. Во, топором в голову запустил! — отвернул Алексей свисавший чуб, открывая старый шрам.
— Страсти Господни! Родитель… топором?
— Казак, по-казацки и учил. Я тож не андел, чегой-то, уж не памятую, нашкодил…
Он еще говорил, вопреки себе выгораживая родителя, а она, такая присмиревшая, уже шрам этот забытый ручкой своей белой оглаживала, так ласково, что прямо плакать хотелось, детине этакому. Ничего подобного не знал Алексей. Бывало, и Марфуша за чуб трепала, да ведь у той все под хмельной смешок. У этой — как иголочки тончайшие на пальцах, так и пронизывало. Будто кот пригретый замурлыкал. Потому безбоязненно и в дом, когда приехали, вслед за хозяйкой зашел. Хороший дом, на пять полномерных стен, с рубленой же верхней светелкой. Не дворец, но и не голота тут, конечно, жила.
Молодая хозяйка провела его в горницу и ушла, сказав:
— Пойду матаню поищу. На молитве, поди, стоит.
Долгонько же искала. Алексей даже задремал, сидя на широкой, покрытой ковром лавке, уронив голову на стол. Очнулся от смешка:
— Спит сердешный? И то сказать: поди, устал? Целый денек на ногах, постой-ко!
Мать оказалась не стара. Просто, но чисто одетая, в капоре домашнем, с шалью на плечах. Болезная?..
— Припадки меня мучают, сынок. Бесы по ночам тревожат. В церковь не хожу, бесью свору гоню домашней молитвой. Вот как раз пред киотом и стояла — сама и поп, сама и богомолка. Ты-то, сынок, я слышала, в певчих у отца Иллариона?
— Сподобил Бог.
— Вот-вот. Поправиться бы да к отцу-то Иллариону добрести… Тебя бы заодно послушать. Как же, слухом земля полна! Захаживают мои приятельницы, хвастаются: наслушались-де до слез… Мне-то уж не дойти пока до храма Божьего, уважь болезную. Спой Давида, сынок. Мне иногда калики перехожие поют, да ведь все больше мерзлыми голосами. А тут дочка говорит: ангельский голос.
Алексей улыбнулся: ангелы-то вроде басом не поют? Лестно стало. Осмелел да и попросил:
— Кваску бы испить. В горле чтой-то…
Мать сама побежала на другую половину дома и вернулась со жбаном квасу, да еще какого-то медового, крепкого.
Алексей немного отхлебнул и начал:
Блажен муж, который не ходит
на совет нечестивых, и не стоит
на пути грешных, и не сидит
в собрании развратителей…
После и другие псалмы были, все хорошие, со слезой у хозяйки-матери.
И был еще ужин с молодой хозяйкой, которая не знала, чем его напоить-накормить, что так успокоил, утешил мать, впервые за неделю засыпает болезная, в полусне имя псалмопевца благодарно бормочет, вот как!
И было после ужина…
Было… сам не знает что!..
Наваждение.
Зато знала это Анастасия Михайловна Нарышкина, в позднейшем замужестве Измайлова. Попросту Настасьюшка. Наперсница и приятельница цесаревны Елизаветы. Она долго крепилась в своей тайне, но устоять против прозорливости Елизаветы не могла; та женским чутьем угадала, что у подруженьки не все так ладненько, как на словах. Стала пропадать где-то Настасьюшка, стала таять от какого-то счастьица. Так бывает, когда счастье комом снежным на женскую долю сваливается. Заговаривается Настасьюшка, задумывается, а то расхохочется так безудержно, что хоть святых выноси. Заявляется как кнутом отстеганная, худеть начала в три-то дня, и все на какую-то усталость жалится. Э-э, милая!
— Рассказывай, — на четвертый-то день уже не голосок подруги, а голос цесаревны, как-никак дочери Петра Великого, гневный и требовательный приказ.
— Да чего рассказывать, Лизанька?
— Все! Нам ли с тобой стыдиться?
— Не нам…
— Вот я и говорю! Пока миром, из любопытства.