Александр Нежный - Огонь над песками
Был шестой час дня, раскаленная тишина вливалась в окно. Зашел Даниахий-Фолиант и, отводя глаза в сторону, сказал, что должен отлучиться по срочным делам личного свойства. Звонил Рабчинский, инженер-строитель, занимавшийся переустройством Троицких лагерей под благотворительные учреждения, сообщил, что смета готова и ее надо обсудить. «Завтра, — ответил ему Полторацкий. — С утра отправлюсь по больницам, днем буду у вас». А вскоре позвонил Колесов, председатель Совнаркома, и, напомнив, что сегодня в семь митинг в Доме Свободы, спросил: «Ты письмо получил?» — «Какое письмо? — не понял Полторацкий. — Ты что ли мне ею писал?». Но Колесов не засмеялся, напротив, вполне серьезно свой вопрос повторил, после чего Полторацкий вспомнил о письме, которое нынешней ночью передал ему Савваитов и которое он читать не стал, а сунул в нагрудный кармап гимнастерки. «Слушай, а ведь верно! Я и забыл… Вчера домой какой-то сарт принес, меня не было, хозяин взял. А откуда ты знаешь?» — «Ты прочти сначала, — сказал Колесов, — потом поговорим».
«Вам, стоящим у власти! — прочел Полторацкий. — Если вам не безразличны судьбы края, если благополучие его граждан вам дороже собственного честолюбия, если слово „отечество“ еще не стало для вас пустым звуком, то вы, стоящие у власти, должны немедля объявить, что вы отказываетесь от нее. Государственный корабль, которым вы управляете, постоянно испытывает потрясения. Вас преследуют неудачи. Власть, вами образеванная, не имеет необходимых для настоящей власти званий, силы и авторитета. Подавлением ранее провозглашенных свобод вы стремитесь скрыть свою слабость. Вы демагогически взываете к массам, одновременно не обращая внимания на истинные стремления, желания и нужды этих масс. Вам неведом дух местного населения — вы не знаете мусульман, вы далеки от них и вы боитесь их. В Ташкенте имеются силы, способные исправить положение и обеспечить Туркестану процветание, которого заслуживает наш многострадальный край. Эти силы предлагают вам добровольно отказаться от власти. В противном случае она будет взята насильственно. Снова прольется братская кровь, которая вся падет на вас, узурпаторы и демагоги! Уйдите — говорят вам те, кто готов вас сменить. Забирайте с собой диктатуру пролетариата — вместо нее в Туркестане воцарится равноправие; уносите прочь ожесточенную партийную борьбу — к власти придут люди, находящиеся вне партий; возьмите в вечное свое владение все свои запреты — их место займет свобода. Помните — у нас все готово; знайте — мы ждем».
— Мы ждем… — как бы еще не вполне понимая смысл прочитанного, повторил Полторацкий последние слова письма, всей грудью втянул в себя горячий воздух и вымолвил, давя столешницу стиснутыми кулаками:
— М-мерзавцы…
Но когда спала с глаз пелена ярости, когда улеглось в успокоилось в душе, он усмехнулся: так понятно, ясно и видно стало ему все, словно давно и хорошо знал тех, кто это письмо сочинил и разослал. Вот они кто: те, чьи корни все в прошлом… Ужасы революции, на всех углах вопите вы? Да полно! Это старый яд, ваш яд еще отравляет новую жизнь, это ваша жестокость и ваша неправда еще изливаются на нас! Свобода, твердите вы, нас обвиняя в насилии над ней? Для вас у нас нет и не будет свободы, ибо ваша свобода пожирает хлеб трудящегося люда… Хлеб, говорите вы, нас обвиняя в разрухе и голоде и суля накормить пролетариев? Мы отвергаем ваш хлеб, ибо он не только не принесет свободы, но, напротив, еще алчней, чем прежде, поглотит человека, еще сильней согнет его и погрузит в безысходное рабство! Равноправие, говорите вы, стеная под ярмом диктатуры и ненавидя ее? Не будет для вас равноправия, ибо все вы мечтаете убить революцию! Постой, вдруг с изумлением сказал он себе, да ведь они же боятся! Они нас боятся! Была бы у них действительная сила, стали бы они убеждать нас таким вот образом, с помощью бумаги, пишущей машинки и слова! Пулемет явился бы у них тогда главным доводом… Может, и боятся, а может, и минуты ждут, отрезвляюще подумалось вслед за тем. Им, может, Асхабад знак подать должен… И уже почти несомненной представлялась ему связь этого письма с тем, что полыхнуло и, не дай бог, снова запылает в Асха-баде, если Фролов не угомонит белую гвардию, не придавит ей голову. Теперь от него, Андрея Фролова, с его отрядом всего-то в полсотни человек, зависело чуть не всецело — грянет ли там, в Асхабаде, во всю силу, располосует ли, будто сабельным ударом, усталую республику новый фронт либо, напротив, в мирные берега окончательно войдет жизнь. «Мука аспидная быть здесь, в незнании… лучше бы самому туда», — так думал Полторацкий, выходя на едва оживающую после дневного зноя улицу.
3
Большой зал Дома Свободы — со сценой, в глубине неплотно задернутой двумя сходящимися темно-красными занавесами, с тремя ступенями, из зала ведущими на сцену к трибуне, весьма напоминающей учительскую падающими из высоких и широких окон лучами низкого солнца — этот зал к семи часам вечера был полон, в проходе сидели прямо на полу, и Полторацкий, пробираясь вперед, к первому ряду, откуда махал ему рукой Колесов, ощущал то знакомое, тревожно-радостное возбуждение, которое всякий раз занималось в нем на таких вот людских сборищах. Он двигался к первому ряду, пожимал протянутые руки, всматривался, безошибочно признавая даже отдаленно знакомых… видел Агапова, Дорожкина… увидел приходившего к нему сегодня Шилова и кивнул ему… а неподалеку от Шилова, в третьем ряду у окна приметил человека, которого несомненно и даже не раз встречал, — сидел, развернув плечи, прямо, чуть вскинув голову с твердым подбородком, — но припомнить, кто это, не мог, как ни старался.
Он уселся между Колесовым и круглолицым, смуглым, кареглазым человеком средних лет, Полторацкому приветливо улыбнувшимся. Это был Султанходжа Касымходжаев, председатель Старогородского мусульманского Совета профсоюзов.
— Давно тебя не видел, Султанходжа, — пожимая жесткую его ладонь, сказал Полторацкий.
— Ты занят, я занят. Оба заняты. Ты здоров?
— А что ему сделается, — насмешливо проговорил Колесов и по недавно усвоенной привычке скрестил на груди руки. — На нем, Султанходжа, воду возить с Головачевских ключей. Ты прочел? — в упор взглянул он па Полторацкого.
— Прочел.
— И что думаешь?
— Что я думаю… Думаю, была бы у них сила, они бы нам не письмо, а пулю послали… или снаряд, чтоб вернее дошло. Но недооценивать, конечно, нельзя. Я об Асхабаде подумал, когда прочел… А ты?
— А что Асхабад? — свел брови Колосов. — Там все спокойно, я сегодня с Фроловым по прямому проводу говорил. Подтвердил установку: вырвать с корнем! — сказал он, резким движением правой руки показав, как именно должен Фролов поступить в Асхабаде.
— Там еще вот что, если помнишь… о мусульманах…
— …вы не знаете мусульман, вы далеки от них, вы боитесь их, — слово в слово сразу же повторил Колесов. — Ерунда! А твой друг Усман Бапишев? А Мирджамалов? Мирходыбаев? Ибрагимов… которого в Самарканде убили? Они что — не мусульмане, не местный кадр? А Касымходжаев?
— Что? — услышав свое имя, отозвался тот.
— Да я Полторацкому говорю, что мусульман sa Советской властью все больше идет.
Касымходжаев кивнул.
— Я еще в декабре сказал: трудящийся мусульманин и русский трудящийся обязательно будут вместе.
— Вот! — удовлетворенно воскликнул Колесов. — А еще Клевлеев развернется, дай срок!
Ничего не ответил ему на сей раз Полторацкий, и не только потому, что спорить с Колесовым вообще было крайне трудно из-за бычьего его упрямства. Надежды молодого председателя, что прибывший из Москвы по поручению Наркомнаца Клевлеев до конца сотрет черту, обособляющую и отъединяющую мусульманскую жизнь от движения революции, — эти надежды представлялись Полторацкому не вполне основательными.
Мусульманина-бедняка необходимо оторвать от власти его богатых и от притяжения его духовенства, тут никаких разногласий быть не могло и тут-то и крылся едва ли не сердцевинный вопрос туркестанской революции. Но как? Неимущему горько и там, за Анхором, в Старом городе, и по иной судьбе и лучшей доле томятся и в маленьких, серо-желтых, тесно слепившихся друг с другом глинобитных кибитках, ибо всем временам и всем народам, какого бы ни исповедовали бога, было присуще, если не сознание, то подспудное, неизбывное чувство несправедливости, неверности и жестокосердости этого мира и этой жизни. Клевлеев явился в совершенной уверенности (запалил ею и Колесова), что знает вернейший и даже единственный путь… что в самые малые сроки создаст в республике мусульманскую Красную армию, покончит с эмиром и всю туземную бедноту повернет к Советской власти. Уверенность же свою объяснял до чрезвычайности любопытно, таким, примерно, образом: научно изучив Коран, говорил посланец Татаро-башкирского комитета Наркомнаца, равно как и все учение пророка, я убедился в социальной направленности его мысли. Таким образом, по его мнению, открывалась замечательная возможность использовать в благих целях выдержки из священного писания мусульман и тем самым — через религию — в необходимом направлении воздействовать на психологию и сознание массы. К примеру, в Коране ясно указано, что все богатые должны двенадцать с половиной процентов от своих доходов уделять бедным. Однако наши баи скорее умрут, чем отдадут беднякам хотя бы четверть процента своих баснословных прибылей! После молчания, по словам Клевлеева, неизменно наступающего в связи с такого рода убийственными вопросами, следовал немедленный, чисто политический вывод: богатство баев, добытое нечистым, неправомерным, хищническим путем, является незаконным и должно быть предоставлено в распоряжение бедноты, имеющей на него бесспорное право. Разумеется, признавал Клевлеев, подобные доводы с точки зрения Маркса не выдерживают никакой критики, однако они, во-первых, зажигают массу светлым чувством энтузиазма, а во-вторых, хоть и несколько иным путем, ведут все к той же притягательной цели. От него ждали многого, он ходил в именинниках, Полторацкий же, к раздражению Колесова, не скрывал сомнений. Отталкивало вот что. Революционное, чистейшее, тысячекратно кровью омытое дело должно быть безукоризненным и в средствах, любая фальшь, недомолвка, незначительная хитрость, уловка, подмена понятий, какими бы высокими побуждениями ни обосновывались, уже заключали в себе некую совершенно нетерпимую, неприемлемую червоточину, которая вполне могла безмерно опорочить само дело. Стремясь построить на правде и справедливости новое общество, никак нельзя ловчить, никак нельзя не выбирать средства, напротив, необходимо сугубо ограничивать себя, дабы дорогой ценой не платить за посеянное в сердцах сомнение. Справедливость, только она способна привлечь мусульманскую массу, как бы темна ни была она, справедливость во всем, в том числе и в таких насущных и сразу ощутимых вещах, как распределение хлеба, сахара, чая, мануфактуры… Прежняя власть с далеко идущим умыслом внушала поселившемуся в Туркестане русскому человеку чувство безусловного превосходства над мусульманином, превращала местного жителя в существо заведомо низшее, чьи стремления, надежды и помыслы совершенно не следовало принимать всерьез, а ведь ничто не впитывается с такой губительной легкостью, как ощущение собственной полпоценпости, основанное на порочном сознании неполноценности других. Вот что прежде всего надлежало вытравить, а не уповать на доводы, заимствованные из Корана, какой бы скорый успех ни сулили они. Относительно же Мухаммеда и его якобы натурального или природного коммунизма Касымходжаев, во всех правоверных тонкостях разбиравшийся не хуже муллы (медресе окончил в самой Бухаре), с явственной усмешкой шептал Полторацкому на ухо, что объявлять пророка коммунистом столь же нелепо, как, скажем, безоговорочно верить в чудесную операцию, произведенную Гавриилом над пророком, когда тому было три или четыре года, и состоявшую в том, что архангел, с великой бережностью уложив избранного мальчика на землю, без малейшей боли разъял ему грудь, вынул сердце и тщательно очистил его от всяческой скверны, удалив черные и горькие капли первородного греха, унаследованные от павшего праотца нашего Адама и даже самых достойных и лучших соблазняющие на поступки нечестия, неправды и беззакония. Если же говорить серьезно, прибавил Касымходжаев, то, во-первых, ислам означает преданность и самоотречение верующих, полностью предающих себя милости и гневу Аллаха, и, во-вторых, лишь в начале своего пути Мухаммед был одушевлен и даже одержим страстью к вечному и благочестивому; довольно скоро он становитсяпо преимуществу политиком, религиозную идею превратившим в средство государственного строительства и поддерживающим ее огнем имечом. Какой уж тут коммунизм!