Гилель Бутман - Время молчать и время говорить
Это машинописный листочек под заголовком "Наши задачи" был действительно очень опасен для организации. И самое главное, о нем никто ничего не знал, включая меня, хотя чекисты вытащили его в присутствии понятых из внутреннего кармана моего костюма в день обыска в Ленинграде. (В то время я был в Сиверской).
Когда мне предъявили протокол обыска на квартире, а потом прочли несколько диких цитат, в которых говорилось о необходимости создания общесоюзной сионистской нелегальной партии с первичными ячейками по всей стране, да еще с цепью борьбы против существующего режима, да еще с опорой на заграничный центр, я сразу же расценил это как провокацию, ибо минимум, который причитался членам комитета такой организации, был расстрел. Однако, как ни странно, этот страшный листочек не был подброшен мне во время обыска.
Я прожил несколько очень тяжелых дней в страхе не только за себя, но и за остальных ребят, не в силах понять, что это за документ и как он ко мне попал. Привыкнув к тактике Кислых, я не считал, что он мог пойти на прямой подлог. Но мои объяснения, что ни я и никто из членов Комитета никогда не видел и не обсуждал эту бумажку, носящую явно провокационный характер. Кислых хладнокровно игнорировал. Пик напряжения вновь скакнул вверх.
Только после того, как арестованный 20 августа член нашей группы в организации Виктор Штильбанс начал давать показания, картина прояснилась.
Читая однажды на досуге журнал "За рубежом", Виктор наткнулся на заметку "Ленин в Праге". В этой заметке анализировалась роль Ленина в период, если я не ошибаюсь, Пражской конференции РСДРП и, в частности, роль программы действий для свержения царя в России, которую Ленин изложил в своей статье "Наши задачи". Виктору, который был в то время секретарем комсомольской организации, методы марксистского мышления не были тогда полностью чужды, как и многим из нас. Недолго думая, он экстраполировал ленинские мысли на действительность, которая возникла в результате применения этих мыслей. Документ Виктора, действительно, выглядел программным и носил то же претенциозное название "Наши задачи".
На последнем заседании нашей группы Виктор сунул мне бумажку в руку и попросил прочесть и сказать свое мнение. Даже не развернув, я положил бумажку во внутренний карман костюма и сразу же забыл о ней, так как в тот же день переодел пиджак, да и вообще это были кульминационные дни операции "Свадьба", – я не думал ни о чем другом. Так и не надев больше этот пиджак ни разу, я уехал на дачу в Сиверскую и на свою квартиру уже не вернулся никогда. По техническим причинам…
Прочитав этот документ, изъятый у члена Комитета нелегальной сионистской организации, члены другого комитета переполошились. Пахло жареным. То, что было мудрым и мужественным для великого демократа Ленина, для нас определялось как программный документ националистическо-террористической организации. То, что позволялось коммунистическому Зевсу, было запрещено националистическому быку.
– Ну хорошо, – наступал Кислых, – допустим, ваша организация не была террористической, но ведь вы выступали против ближневосточной политики СССР, сеяли сомнения в правильности национальной политики партии и правительства, возбуждали националистические и эмиграционные настроения среди лиц еврейской национальности. Что, разве вы не наносили этим вред существующему в СССР строю?
– Возможно, что мы нанесли вред, но нанесение вреда не было нашей прямой целью, наши цели не были антисоветскими, лишь косвенные результаты нашей деятельности действительно наносили определенный вред нынешней линии советского правительства.
– Ага, значит, вы и сами понимаете, что косвенным образом ваша организация была антисоветской, не по прямому умыслу, а по результатам. Согласны вы или нет?
– Да, в какой-то степени можно так сказать. Кислых садится за стол и быстро записывает. Он сделал еще четверть шага в каком-то только ему известном направлении. Радуясь, что я отбился от формулировки "националистическо-террористическая", я слежу на допросах, чтобы он после слова "антисоветская" всегда писал "в том смысле, что объективно нанесла определенный ущерб, хотя прямо таких целей никогда не преследовала".
Но утомление каждодневных допросов, по-видимому, доконало меня и я подписал несколько протоколов, лишь бегло пролистав их. Уже после окончания следствия, когда мне принесут в камеру обвинительное заключение, я прочту среди прочего со ссылкой на какой-то из допросов, что я признал себя членом нелегальной, сионистской, антисоветской организации. Все остальное было опущено. Форма частично была сохранена. Содержание – кастрировано.
12
Я возвращался со своей ежедневной "работы" усталый и раздраженный. Но и в камере раздражение не проходило. Мой дом перестал быть моей крепостью. В чем дело, спрашивал я себя, ведь Израиль Натанович так же заботлив и предупредителен ко мне, как и раньше. Ну, подумаешь, он чавкает за столом, ну, подумаешь, он противно шелестит бумагой, сидя на унитазе, а его голые ляжки свисают по сторонам. Так ведь Израиль Натанович – обычный гомо сапиенс. И не больше. Разве он виноват, что нас поселили в общественном туалете? Просто, Гиля Израилевич, сказывается напряжение следствия, и ты ищешь, на кого бы выплеснуть все, что накопилось внутри. А на кого выплеснуть? Не на кого, только на соседа, вот ты и цепляешься к его чавканью…
Но, как всегда, случай открыл мне глаза, и я понял, что у моего иррационального раздражения были вполне рациональные корни; просто некогда мне было остаться наедине с собой и все обдумать: утром – Геннадий Васильевич, вечером – Израиль Натанович.
Я привык уже к тому, что он часами пишет стихи, противно чмокая губами или чертя указательным пальцем в воздухе фигуры высшего пилотажа. Стихи были беспомощные, но не было у них более восторженного читателя, чем сам автор. У меня он иногда спрашивал совета по поводу той или иной фразы или слова, я неохотно отвечал. Черт с тобой, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало…
Однажды он обратился ко мне:
– Гилельчик, я тут написал кое-что для нашей стенгазеты. Посмотри, пожалуйста, подправь по твоему усмотрению, у тебя это получается. А может, сам напишешь чего-нибудь для нас, а?
Я сел на койку и начал читать. С первых же строк почувствовал раздражение, потом антипатию к автору, смешанную с презрением. Жалкие по форме стихи были полны сиропообразного пафоса, глубокой благодарности раба, которому разрешили лизнуть сапог хозяина. Эти стихи должны были звать замученных зэков Ясно-Полянского лагеря увеличить производительность труда и постараться перевоспитаться в темпе быстрого вальса.
Ах вот оно что… Наконец-то я понял, почему меня все время что-то бесило в нем. Теперь мне ясно, дорогой друг, почему у тебя такие хорошие отношения с замполитом на зоне и ты приволок с собой целый чемодан заграничной жратвы. Ясно, почему ты получаешь в камеру каждые два дня белый батон с хрустящей поджаристой корочкой и свежее молоко. Ясно, почему ты в условиях строжайшего режима следственной тюрьмы смог получить личное свидание с женой на сутки. День и ночь вместе, без свидетелей. И потом еще приволок с собой передачу, в которой кроме пяти килограммов, положенных по закону, было еще пять, положенных его женой и единодушно не замеченных надзирателями. Недаром ты завлекал меня стать членом совета коллектива колонии. И ты еще хотел, чтобы я помогал писать тебе стихи в ваш жалкий орган оперчасти!…
Мы столкнулись с треском и разошлись. Мне давно уже не лезли в горло его деликатесы, и я искал предлог отказаться. Теперь предлог был. Всякие отношения были прерваны, и я замолчал. Раньше я молчал в кабинете и говорил в камере. Теперь по иронии судьбы все стало наоборот. А в камере было теперь две камеры – без перегородки. Несколько раз пытался он вызвать меня на откровенный разговор, объяснить, в чем он был неправ, взывал к моей еврейской солидарности. Но мне было так хорошо в моей внутренней эмиграции, что никакие шпроты не могли бы вытряхнуть меня оттуда.
А через несколько недель наступила разрядка. Его убрали из камеры. Уже стоя со своим туго набитым матрасником возле открытой двери камеры, он протянул мне руку.
– Прости, если что было не так. Просидеть вместе в камере почти полгода непросто. Всякое бывает. Ты уж не поминай лихом…
Поколебавшись, я молча подал руку, но не пожал. Дверь закрылась за Израилем Натановичем.
Когда через многие месяцы, уже после суда, я окажусь в одной камере с Левой Ягманом и расскажу ему про Израиля Натановича, он сразу же скажет мне:
– Это была подсадка под тебя.
– Ты так думаешь, Лева?
– Не думаю, уверен.
А между тем кончалась осень. 31 октября выпал первый снег. Я гулял в своем узком деревянном дворике и смотрел, как белый снег с голубоватым отливом легким пухом ложится на двойную решетку, закрывающую дворик сверху.