Генрих Манн - Молодые годы короля Генриха IV
Принц Наваррский торопил стариков с началом похода. Не нужно никаких совещаний, никаких речей. Представителям города на их приветствия он отвечал:
— Я так хорошо говорить не умею, а сделать сделаю кое-что получше. Да, сделаю!
Наконец-то увидеть врага, рассчитаться с ним, наконец-то вкусить наслаждение местью!
— Это же вопиющее дело, матушка: французский король прибирает к рукам все твои земля, его войска покоряют нашу страну! Я хочу сражаться! И ты еще спрашиваешь, за кого? Да за тебя!
— А письмо судебной палате в Бордо моя подружка Екатерина ловко смастерила. Оно должно лишить меня всех моих владений, я будто бы здесь в плену, а разве она сама не замыслила того же? Нет, тут убежище, а не темница, хоть и нельзя мне выезжать из города и пользоваться моими угодьями. Но да будет эта жертва принесена богу! Иди и порази его врагов! За него сражайся!
Она сжала виски сына своими иссохшими руками и формой головы и чертами лица он был очень похож на мать: те же высокие узкие брови и ласкающие глаза, тот же спокойный лоб, темно-русые волосы, волевой маленький рот; все в этом худощавом юноше, казалось, расцветает, я этот расцвет словно в обратном порядке отражал увядание матери. Он был здоров и строен, его плечи и грудь становились все шире. Однако он не обещал быть высоким. Нос был длинноват, хотя пока его кончик лишь чуть-чуть загибался к губе.
— Я отпускаю тебя с радостью, — заявила Жанна тем низким и звучным голосом, какой у нее бывал, когда она как бы поднималась над собою. И лишь после его отъезда она дала волю слезам и расплакалась жалобно, точно ребенок.
Немногие плакали в городе Ла-Рошель, глядя, как войско гугенотов выступает через городские ворота. Напротив, люди радовались, что близится час господен, победа его. У большинства воинов семьи остаюсь в стане врага, были оторваны от отцов и мужей, солдаты крепко надеялись отвоевать их у противника. Ведь это несказанное облегчение — идти на такую войну!
И все же поборники истинной веры были разбиты. Два тяжелых поражения нанесло им католическое войско, а ведь численность их была не меньше: по тридцать тысяч стояло с обеих сторон. К протестантам ходили подкрепления с севера Франции и с юга. Кроме того, они могли рассчитывать на поддержку принцев Оранского и Нассауского и герцога Цвейбрюкенского. Ведь для истинной веры нет границ между странами и различий между языками: кто стоит за правду, тот мне друг и брат. И все-таки они дважды потерпели тяжелое поражение.
А вышло это потому, что Колиньи слишком тянул. Следовало гораздо стремительнее пойти на соединение с иноземными союзниками и перенести войну в сердце Франции. Вместо того Колиньи позволил врагу напасть на него врасплох, в то время как протестанты еще очень мало продвинулись вперед; тогда он призвал на помощь Конде и пожертвовал принцем крови, лишь бы спасти свое войско. Под Жарнаком от пули, посланной из засады, Конде пал. В армии герцога Анжуйского была великая радость, труп положили на ослицу и возили повсюду: пусть солдаты глядят на него и верят, что скоро вот так же прикончат всех протестантов. Но Генрих Наваррский, племянник убитого, решил, что он лучше знает, в чем воля господня. Теперь пришел его черед, вождем стал он.
До сих пор Генрих скакал на своем коне перед войском, только и всего; но разве не таился в этом глубокий смысл — мчаться навстречу врагу, когда ты невинен, чист и нетронут, а враг погряз в грехах и должен быть наказан? Впрочем, это — его дело, тем хуже для него, а мы целый день в движении, по пятнадцать часов не слезаем с седла, мы великолепны, неутомимы и не чувствуем своего тела. Вот Генриха подхватывает ветер, он летит вперед, глаза становятся все светлей и зорче, он видит так далеко, как еще никогда, — ведь у него теперь есть враг. А тот вдруг оказался не только в ветре, не только в дали. Он возвестил о себе: пролетело ядро. Звук у выстрела слабый, а ядро в самом деле лежит вот тут, на земле, тяжелое, из камня.
В начале каждого боя Генриха охватывал страх, и приходилось преодолевать его. «Если бы мы не ведали страха, — сказал ему один пастор, — мы не могли бы и побеждать его во славу божию». И Генрих делал над собой усилие и становился на место того, кто падал первым. Так же поступал его отец, Антуан, и пуля попала в него. В сына пули не попадали, страх исчезал, и он мчался со своими людьми окружать вражескую артиллерию. Когда это удавалось, Генрих радовался, словно то была веселая проказа.
Теперь дядя Конде погиб — и беззаботному мальчику пришлось стать серьезным, возложить на себя бремя ответственности. Его мать Жанна поспешила к нему, сама представила войскам нового вождя — сначала кавалерии, потом пехоте. А Генрих поклялся своей душой, честью и жизнью всегда служить правому делу, и войска восторженно приветствовали его. Зато теперь ему приходилось не только нестись верхом навстречу ветру, но и заседать в совете. Довольно скучное дело, если бы не смелые шутки, которыми он развлекался. Огромное удовольствие доставило ему одно письмецо к герцогу Анжуйскому. Так именовался теперь второй из здравствующих сыновей Екатерины, — раньше он был просто монсеньером; его тоже звали Генрих, один из трех Генрихов былых школьных лет в Париже. А теперь они шли друг на друга войной.
И вот этот самый Генрих-монсеньер обратился к Генриху Наваррскому с высокомерным и нравоучительным посланием о его долге и обязанностях перед государством. Это бы еще куда ни шло, но как ужасен был витиеватый, напыщенный слог!.. Либо секретарь, должно быть, иноземец, потея от натуги, постарался сделать его возможно цветистее, либо сам монсеньер уже не знал, что придумать повычурнее да пожеманнее: точь-в-точь его сестрица Марго! Принц Наваррский в ответном письме высмеял всю эту достойную семейку. Писавший-де выражается так, точно он из другой страны и простой разговорной речи обыкновенных людей не знает. Ну, а правда, конечно, там, где правильно говорят по-французски!
Генрих ссылался на язык и стиль. Но при этом не смог скрыть и своих погрешностей, не доходивших до его сознания: ведь и сам он родом был бог весть откуда и тоже говорил вначале несколько иначе, чем парижане. Потом он научился речи придворных и школяров, а под конец — речи солдат и простого народа, и их язык дал ему всего ближе. «Своим языком я избрал французский!» — воскликнет он позднее, когда снова отдаст себе отчет в своем происхождении. Однако сейчас ему хотелось верить, что этот язык для него был первым и единственным. Он нередко спал на сене вместе со своими солдатами, не снимая платья, как и они, умывался едва ли чаще, и пахло от него так же, и так же он ругался. Одну гласную Генрих все еще произносил иначе, чем они, но этого он не желал замечать: он забыл, как некогда на школьном дворе два других Генриха, подталкивая друг друга, презрительно улыбались тому, что он употреблял слово «ложка» в мужском роде. Он и до сих пор так говорил.
Иногда Генрих отчетливо видел военные ошибки, которые допускал Колиньи. Это бывало в те минуты, когда жажда жить и мчаться вперед на коне не захватывала его целиком. Обычно ему казалось, что важнее биться, чем выигрывать битвы, — ведь жизнь так долга и радостна. Адмирала, старика, нужно почитать, он хорошо изучил военное дело; только поражения, победы и опыт многих лет дают такое знание. Но этому воплощенному богу войны с трагической маской статуи Генрих не поверял своих сомнений; он делился — ими лишь с двоюродным братом Конде, сыном убитого принца крови, которого Колиньи принес в жертву.
Они сходились в том, что обычно сближает молодежь: старик-де отжил свое. Теперь ему все не удается, и — раз уж мы заговорили об этом — скажи, когда он брал верх? Впрочем, не будем грешить: однажды — все старики это помнят — он спас Францию во Фландрии, при… ну, как называется этот город? Тогда Гизы еще затеяли войну против нашего исконного врага Филиппа Испанского. Но дело было давным-давно, в незапамятные времена, кто теперь помнит все это? Господин адмирал отсоветовал начинать, поход, в последнюю минуту предотвратил поражение, самолично засев в неукрепленном городе; а кто получил награду? Не он, а Гизы, хотя они были виновниками войны. Это еще хуже, чем если бы он… а, а! — вспомнил, Сен-Кантен называется эта дыра… — чем если бы он сразу же отдал ее испанцам. Уж кому не повезет…
Что правда, то правда, в свое время он отнял у англичан Булонь. Это всем известно. Он командовал французским флотом, и когда я с камней в Ла-Рошели смотрел в ту сторону, где лежит Новый Свет, мне думалось, что господин адмирал Колиньи первый из французов попытался основать французскую колонию. Четырнадцать эмигрантов и два пастора отплыли в Бразилию, но, конечно, ничего из этой затеи не вышло. Старика постигла та же участь, что и большинство людей: он все поставил на карту и проиграл. Если уж не повезло…
Колиньи нередко побеждал, верно; но ведь то были победы над королем Франции, которого он всего-навсего старался помирить с его подданными — протестантами — и вырвать из рук Гизов. Поэтому господину адмиралу приходилось без конца подписывать дутые договоры, а потом война начиналась сызнова. Адмирал хотел доказать своей умеренностью, что он в конце концов не мятежник против короля, и все-таки однажды сделал попытку даже захватить в плен Карла Девятого, и тот ему никогда не мог простить, что вынужден был бежать. Либо ты, во имя божие, мятежник против короля, либо не наступай с войском на Париж, а уж если наступать, то не давай водить себя за нос, вместо того чтобы взять приступом столицу королевства, разграбить ее и стереть с лица земли весь королевский двор! И вот, как только двору угрожает опасность, король выпускает эдикт, обещающий протестантам — свободу вероисповедания, а на другой же день тут же нарушается. Да если бы и соблюдался, так что были бы наши братья по вере? За двадцать миль приходится ехать или бежать гугеноту, когда он хочет присутствовать на богослужении — нам разрешено иметь слишком мало молитвенных домов! Нет, не нравится мне побеждать без толку.