Олег Боровский - Рентген строгого режима
Недели через две нас вечером собрали на этап. Этап был большой, человек восемьсот, если не больше. Долго строили «строго по пять», выкликали по формулярам, многих не могли найти. Некоторые не хотели уходить из пересылки, работать здесь не заставляли, а пайку законную – давали... Они «тормозились», прятались, зарывшись с головой в снег. Долго нас держали на сильном морозе с ветром, и наконец поздно вечером огромная колонна, окруженная солдатами в белых романовских полушубках и теплых валенках, с автоматами и овчарками, с горящими факелами, двинулась из ворот пересылки куда-то в темноту. Каждый заключенный нес на спине мешок с вещами, одеты все были плохо и очень мерзли. Шли часа два, перешли по льду реку Воркуту с крутыми берегами, прошли мимо местной ТЭЦ с огромными дымящимися и горящими синим огнем шлаковыми отвалами. Солдаты бегали вокруг колонны, сдерживая рвущихся на нас овчарок, иногда стреляли из автоматов в воздух, так просто – для острастки. Моим соседом по колонне оказался Абрам Владимирович Зискинд, с которым я познакомился на пересылке одновременно с Блауштейном. Абрам нес на спине большой и тяжелый сидор. Нес он его с большим трудом, что называется еле-еле, сил у него было немного, да и постарше он был меня лет на двадцать. Деваться было некуда, и я недолго думая взвалил его мешок себе на спину, а Абрама взял свободной рукой под руку, и потопали мы вперед, как два пленных француза в Отечественную войну 1812 года. Шли мы медленно, и постепенно вся колонна обогнала нас, и мы остались вдвоем. Абрам сел на снег и равнодушно сказал, не глядя на меня:
– Все, сил нет идти, пусть стреляют... а вы идите, вы молодой еще, поживете...
Я не знал, что мне делать и что с нами обоими будет. Замыкающие солдаты окружили нас, страшно матерились, размахивая автоматами, натравливали на нас овчарок, но с поводков все же не спускали, я сразу это заметил. Стали стрелять из автоматов в воздух, пока не поняли, что нас ничем не проймешь и, оставив одного солдата с овчаркой, бросились бегом догонять колонну. Мы отдышались и медленно побрели вперед. Солдат шел за нами, даже не понукая...
И вот впереди показались проволочные ворота. Вправо и влево от них уходил в темноту высокий проволочный забор с козырьком – это и был наш лагерь. Рядом с воротами стоял небольшой домик охраны, из трубы валил дым, нам на зависть... Кое-как мы с Абрамом дотащились до вахты и сели на снег. Началась длинная процедура поштучной передачи заключенных лагерной охране. Каждого заключенного сдавали вместе с конвертом, и каждый заключенный должен был сказать свои «установочные данные», и каждого зыка принимающий конвой обыскивал с ног до головы. Каждого! Вся эта сдача-передача продолжалась на лютом морозе несколько часов. Мы страшно замерзли, застыли губы, даже разговаривать не могли. Абрам безучастно ждал своей очереди; казалось, что ему уже все равно... Слова в этой ситуации были лишними, и мы молча замерзали, мечтая только о теплом бараке...
Абрам Зискинд был человеком необычной и интересной судьбы. Выходец из интеллигентной еврейской семьи, он примкнул к большевикам еще до революции и в партию вступил в марте 1917 года. Он много повидал и еще больше пережил. Партия посылала его несколько раз за границу помогать угнетенному рабочему классу делать революцию. Ездил он и в Германию, к Тельману... Потом работал в первой советской радиолаборатории в Нижнем Новгороде, под руководством Бонч-Бруевича. В конце двадцатых годов его назначили начальником канцелярии в Наркомате тяжелой промышленности, он вошел в ближайшее окружение Серго Орджоникидзе. В 1937 году ему за все труды НКВД определило десять лет содержания в исправительно-трудовых лагерях, расположенных в отдаленных районах. Всю десятку он «отбарабанил» на Колыме. В 1947 году он вернулся в Москву к родным, ну а в 1948 году Особое Совещание при МГБ (ОСО) временно «задержало» его на двадцать лет, но теперь уже с содержанием в лагере для особо опасных политических преступников, то есть в Речлаге. Встретились мы с Абрамом на Воркутинской пересылке и дружили до самого освобождения, встречались и в Москве, хотя и редко. Умер Зискинд в начале 1970-х годов глубоким стариком...
Наконец глубокой ночью нас впустили в зону, то есть в лагерь ОЛП шахты № 40 комбината «Воркутауголь». Наш ОЛП в системе Речлага значился под номером 5. Разместили нас в новом, еще не обжитом бараке, куда влезло около ста пятидесяти человек, остальных увели в другие бараки, и мы потеряли их из вида. Была глубокая ночь, и ничего постельного, так же как и питания, нам, естественно, выдать не могли.
Утром пришел старший нарядчик и объявил, что мы числимся в карантине и в течение недели или двух нас на работу гонять не будут. Так и сказал – гонять не будут. Барак, в котором нас разместили, был уже «третьего поколения» с начала строительства Воркуты и выглядел и снаружи, и внутри вполне прилично. Барак стоял на подсыпке, то есть на полутарометровом слое красной перегоревшей породы, взятой из старого терриконника. Внутри барака имелось три жилых секции, рассчитанных на семьдесят пять человек, а также просторный вестибюль, сушилки с большой плитой и санузел – то есть уборная с умывальниками. Потолки были высокие, полы крашеные, стены оштукатурены и снаружи и внутри и окрашены светлой веселенькой краской. В бараке было светло, тепло и очень чисто. По сравнению с «первым» и даже со «вторым» поколением лагерных бараков, наш барак отличался от них как современный купейный вагон от старого товарного.
Я вышел из барака и огляделся. Справа находилось очень большое здание столовой, но из-за неравномерной осадки его как-то перекосило. Слева белели правильные ряды бараков разных типов и поколений, были и двухсекционные, и трехсекционные, некоторые, наиболее старые, кривые и подслеповатые буквально вросли в землю и выглядели уж очень жалкими. По всей территории лагеря, во всех направлениях ходили заключенные, их было очень много, и меня поразил их вид. Это были здоровые, молодые и рослые мужики с номерами на шапке и на спине. Я сразу вспомнил рабочий класс машиностроительного завода, где работал до ареста: большинство рабочих – это изможденные пожилые женщины и хилые мальчишки и девчонки. Всех остальных съела война. А тут такое изобилие рабочих кад ров...
Кормили нас в большой и кривой столовой два раза в день, рано утром бригадир выдавал каждому зыку пайку черного хлеба, довески к которому пришпиливались тонкой палочкой – на лагерном жаргоне «костылем», и небольшой, размером с трамвайный билет, бумажный талончик, разделенный на три части: завтрак, обед и ужин. Талончик и пайку хлеба получали все заключенные, независимо от того, работают они или нет. Лишить заключенного гарантированного питания начальство имело право только за очень серьезные нарушения режима, например, в карцере. Во всех лагерях Речлага действовала тщательно разработанная методика поощрения дополнительной пищей (и только пищей) хорошо работающих заключенных. Денег в спецлагах не платили. В нашем шахтерском лагере, например, было всего шесть котлов – первый, самый слабый, получали инвалиды, обслуга лагеря: дневальные, прачки, помпобыты (старшие барака), посыльные, работники КВЧ (культурно-воспитательной части) и другие «придурки», как их презрительно называли шахтеры и строители. Шестой котел – самый сильный – получали шахтеры, значительно перевыполняющие норму выработки, и работники Горнадзора – инженеры, техники и мастера, занятые непосредственно на добыче угля или на проходке штреков. Питание по шестому котлу по советским нормам было очень хорошим и даже вкусным – кормили и борщами, и щами с мясом, макаронами, овощами и даже белым хлебом! Все получающие шестой котел, несмотря на тяжелую и опасную работу, выглядели отлично. Крестьяне из колхозов, попавшие в лагерь в мое время и работающие в шахте, всегда, смеясь, рассказывали, что на воле они никогда так не питались, и если бы их земляки узнали, как их здесь кормят, они все бы добровольно приехали в Воркуту и попросились бы за проволоку! Санчасть лагеря имела свою столовую и свою кухню и тоже кормилась значительно лучше, но до шестого котла им было, конечно, далеко. Я, например, за весь свой срок шестого котла никогда не получал.
Помню, как я первый раз с талончиком и хлебом вошел в огромную столовую. Прежде всего надо было раздобыть ложку, пришлось одолжить ее у знакомого заключенного, что само по себе было очень неприятно. Ложку все носили за голенищем сапога летом, а зимой, естественно, валенка.
На завтрак мне выдали миску сваренной на воде овсяной каши, сдобренную каким-то странно пахнувшим жидким маслом, мне пришло в голову, что масло трансформаторное, но, наверно, это было не так. Рядом с раздаткой стоял фельд шер в белом халате и в каждую миску бросал цветной шарик витамина. Каша по вкусу была мерзкой, и есть ее можно было только после тюремной голодухи. Надо сказать, что овсяную кашу, так же как и какао, я не терпел с детства, хотя «та» каша была мало похожа на «эту». Ту кашу варили на молоке, подавали со сливочным маслом и слегка подсахаренной, и все равно я ее терпеть не мог... Когда во время войны в 1942 году меня, умирающего от голода, вывезли на самолете из Ленинграда и направили работать в Алтайский край в город Бийск, нас, инженеров и рабочих завода, три раза в день кормили овсяной кашей или овсяным супом. Еще тогда я поклялся, что после войны до конца своих дней не возьму в рот ни одной ложки овсяной каши. И вот, попав в лагерь, я должен опять ежедневно есть овсяную кашу три раза в день... Это было Божье наказание мне за все грехи всех моих предков... Конечно, я прекрасно понимал, что вкус к еде определяется внешними обстоятельствами, первую блокадную зиму я прожил в Ленинграде, чуть не умер с голода, и все же овсяную кашу люто ненавидел...