Олег Бенюх - Подари себе рай
После одной из песен, когда отзвучали аплодисменты и восторженные возгласы, Ворошилов крикнул музыкантам: «Русскую!» И пустился в пляс, выделывая такие антраша, что даже профессиональные танцоры александровского ансамбля одобрительно зацокали языками. А маршал от радости, что Хозяин его принял, хотя и не приглашал, то жонглировал яблоками и грушами, то держал на лбу наполненный вином до краев бокал, то заставил нескольких солистов стать в ряд в согнутом положении и затеял играть в чехарду, строя при этом гримасы и выделывая ногами в воздухе потешные кренделя.
«Скоморох! — снисходительно улыбаясь, Сталин наблюдал за Ворошиловым. — Кто-то может сказать, что это я заставил его паясничать. Че-пу-ха! Вон Молотов — его ничем не заставишь… Блюдет себя при любых обстоятельствах, даже под угрозой плахи. Микоян — тот всегда возьмет хитростью, как лис. Маленков прикинется добродушным увальнем. Косыгин — тот, пожалуй, один — предан не мне, а идее. И честен. Коли не врет. Лаврентий — этот как раз врет, когда в этом и особой нужды нет: глаз да глаз нужен. Хрущ… Беспримерную верность и преданность изображает. Играет? Если играет, то гениально. Ничуть не слабее Южина или Качалова. Выходит, хамелеон? Нет, вернее — сфинкс. Да за этим столом кого ни возьми — каждый сфинкс. Хоть вместо декораций в Большом в «Аиде» выставляй…»
***
Отгремел великий юбилей, доплеснувший до высоких Кремлевских стен теплые и чистые волны простодушной, бесхитростной, фанатичной любви миллионов людей к своему вождю. Наступили будни, в ходе которых из пепла восстанут города и веси, продолжится создание могучей державы, станет неодолимым ее оборонный арсенал, в космическую высь воспарит один из ее сыновей. В эти будни с головой окунулся и Никита. Однако все последующее он видел, словно в тумане. И события проносились сквозь этот туман со скоростью летящего галопом коня: день да ночь — сутки прочь.
Как-то утром, встав с постели, Никита почувствовал, что не отдохнул.
— Старость не радость, — пожаловался Нине.
— Какой же ты старик? — засмеялась она. — Всего пятьдесят пять годов!
— Нет, что ни говори, а Иван прав: «Стукнуло пятьдесят — и покатил милок с ярмарки». — Он осекся, махнул рукой и пошел в ванную. Нина отвернулась, украдкой смахнула слезу. Сколько лет, Господи, сколько уже лет Никита встречался только с «нужными» людьми. Вот и сегодня он должен вечером быть на даче Берии. Туда же приедет и Маленков. Сталин задумал депортацию всех евреев в Биробиджан, и они хотят выработать единую линию. Какая единая линия? Чего там вырабатывать? Будет так, как Он велит. Ничего не добьются, только шею себе могут сломать. Оловянные солдатики…»
Но к Берии Хрущев не поехал. Тот позвонил и дал отбой: его срочно вызвал Хозяин, потребовал подробные объяснения по делу врачей. Берия пожаловался Никите: «Знаешь, похоже на то, что эта Тимошук оказалась провокатором. Опять прокол экспертов. Недосмотрели, мудаки сраные!»
***
Смерть Сталина… Вторично спустя какие-то двенадцать лет после двадцать второго июня 1941 года произошло событие, которое коснулось так или иначе каждого жителя огромной страны. Рыдали маршалы и солдаты, старики и дети, мечтатели и циники. В головах простых людей и людей, облеченных малой или большой властью, билась одна мысль: «Что теперь с нами будет? Король умер! Да здравствует — кто?» На Руси начиналась новая, на сей раз воистину Великая Смута…
В самый канун нового, 1953 года Берия, Маленков и Хрущев, выходя из кабинета Сталина после одного из частых совещаний, оказались рядом. Во время долгого шествия по кремлевскому коридору, улучив момент, когда вблизи никого не было, Берия негромко сказал:
— Удалось! Власику каюк. Он думал — генерал, многолетний начальник охраны Самого — так ты пуп земли? Накося — выкуси! И бессменного его холуя Поскребышева я тоже убрал. Теперь дело за Майроновским. Он командует моей лабораторией-Х, обещал такой подарочек приготовить — ни одна экспертиза не обнаружит.
Двадцать первого февраля министр госбезопасности Игнатьев доложил Маленкову: «Вчера Хозяин ругал Лаврентия Павловича. Говорил Сабурову и Первухину, что не любит его и не доверяет ему. Возмущался тем, что Берия везде ставит своих людей. Сказал, что скоро его уберет». Маленков тут же позвонил Берии: «Ты упоминал о лаборатории, Лаврентий. Как бы не опоздать с твоим «подарком». Никита сейчас сидит у меня. Он тоже так думает…»
Прошла неделя. После очередного совещания в Кремле, часов в одиннадцать Сталин предложил поехать на Ближнюю дачу поужинать. За столом сели по неписаному порядку: Берия по правую руку от Хозяина, Хрущев — по левую, Маленков и Булганин — напротив.
— Завтра первое марта, начало весны. — Сталин улыбнулся, поднял бокал с золотистым твиши. — Микита, отгадай, за что я хочу произнести этот тост?
— За весну, товарищ Сталин.
— Молодец! Только почему же так сухо? За обновление жизни, за бодрость духа и физическую бодрость, за любовь, наконец. Вы что, готовы смириться с тем, что любовь узурпировал один Берия? Итак, за любовь!
«Глядя на такого Сталина, у меня душа радуется, — думал Булганин, которому реже, чем Хрущеву или Берии, доводилось бывать в самом тесном кругу избранных. — Бодрый, энергичный, в шутливом расположении духа. Браво!»
— Маленков смущается от разговоров о любви, — продолжал Сталин, подливая себе и гостям вина. — А чего смущаться? Дело житейское. Давай расскажи нам, твоим товарищам по партии, когда ты последний раз имел дело с красивой молодкой?
Толстый, рыхлый Маленков сконфузился, не смея поднять глаз.
— Не хочет говорить. Не хочет — не надо! А вот Берия скажет. Он все о каждом из нас знает. Давай, Лаврентий, выкладывай.
«Про себя небось не расскажет, а есть чего!» — мысленно фыркнул Берия.
Он поднялся на ноги с бокалом в руке, проговорил возвышенно:
— Любовь — дело святое. Кто среди нас по части любви чемпион, так это Калинин. Последние годы жизни он все больше по комсомолкам ударял. Я даже боялся — до пионерок доберется. А Георгий, — он посмотрел с усмешкой на Маленкова, — в любовных делах не титан. Вот Николай Булганин как принялся за один московский театр, так уже третью заслуженную народной сделал.
— Известный дамский угодник. — Сталин кивнул одобрительно.
— А знаете, чем он их берет? — Берия наклонился над столом, словно готовясь поведать о великой тайне. — Бородой защекочивает!
— Хорошо, что напомнил, — отсмеявшись, сказал Сталин. — Хорошую песенку про бороду Утесов исполняет.
Он подозвал дежурного офицера, велел поставить пластинку «Борода». Тот перерыл все, но никак не мог ее найти.
— Наверное, у меня в кабинете. — С этими словами Сталин встал из-за стола и вышел из столовой. Берия посмотрел на Хрущева, Маленкова и, повернувшись спиной к Булганину, взял бокал Сталина. Наклонился над ним, одной рукой сделал словно бы пас, другой взял бутылку и наполнил бокал почти до краев.
— Чего ты там колдуешь? — меланхолично усмехнулся Булганин.
Берия бросил на него злой взгляд, медленно повернулся, сказал медовым голосом:
— Думаешь, Ему налить вина — все равно что какому-нибудь алкашу в пивной плеснуть сто грамм водяры? С великим уважением и любовью надо это делать. Только тогда оно пойдет впрок.
— Что впрок и что не впрок? — Сталин, вернувшись с пластинкой и услышав последние слова, подозрительно переводил взгляд с одного гостя на другого.
— Мы о том, Иосиф, — поспешил ответить Берия, — что любовниц впрок не запасешь. Твоя та, что есть сегодня. Какая будет завтра — узнаешь завтра.
Глаза Сталина были по-прежнему подозрительными, однако он поднял бокал и сказал:
— Не знаю насчет любовниц, тут ты, Лаврентий, у нас главный дока. А вот насчет верных учеников… Как ни готовь их впрок, а Иуда обязательно среди них окажется.
Сталин один, без всякого тоста выпил бокал до дна. И подумал: «Даже у самого Иисуса Христа оказался последователь, который посмел предать живого Бога. Чего же ждать мне, смертному, от недалеких, жадных, завистливых клевретов?» Сам поставил пластинку. Песенка и впрямь была веселая, озорная, но благодушное настроение не возвращалось. Он посмотрел на часы — было шесть часов утра первого марта. Сухо простившись с гостями, Сталин отправился в спальню. Ужасно хотелось курить, но он подавил в себе это желание. Медленно разделся и, едва коснувшись щекой подушки, заснул. И увидел редко теперь у него случавшийся сон.
Раннее летнее утро. Солнце уже заметно пригревает, но роса еще не высохла на траве и листьях деревьев. Вот ветер дохнул медвяной сладостью. Над дворами вьются дымки — в печках готовят завтрак. Он босиком прокладывает в мокрой траве дорожку в сад, к яблоням. Вот и самая большая красавица. «Чеми гоги»[7] — так ласково зовет ее мама — улыбается ему крупными румяными плодами, которые забрались на верхние ветки. Они манят, зовут: «Полезай сюда! Сорви нас, пока мы не превратились в перезрелых падунцов». Он ловко взбирается по стволу, вот-вот дотянется до яблок. Но они уходят все выше, и ему никак их не достать. А-а-а, наконец-то он срывает самое большое, самое красивое, самое спелое яблоко, — оно такое тяжелое, прямо как арбуз. Он берет его двумя руками, иначе не удержать — и вдруг срывается с ветки и летит вниз. «Господи! — проносится в сознании. — Точно так же я в детстве упал с яблони и сломал руку». Его падение продолжается, и вокруг не видно ни зги. Лишь сверкают золотые искры, и наконец он понимает, что это звезды, миры, вселенные проносятся мимо. Но тогда, выходит, это космос. А в космосе, нет кислорода. И тотчас он начинает задыхаться, все тело корчит от невыносимой боли. Ему видятся какие-то морды — свиные, козлиные, ишачьи. Сквозь внезапную вспышку света проглядывает Берия. Он разевает рот, но не издает ни звука. Как рыба. И Маленков рядом тоже молчит как рыба. «Вы что, сволочи, не видите, какие муки корежат мое тело? Не слышите, как я взываю о помощи? Разевают рты, нелепо разводят руками. Бездари! Тупицы! Захребетники! Больно, Боже мой, как больно… Ага, еще один показался. Кто? Хрущ. Может, он услышит? Может, он поможет, спасет… Зачем он взял подушку? Бросил ее мне на лицо. Тяжко, не могу дышать, не могу шевельнуться. Смерть — избавление от мучений? Смерть — избавление от одиночества? Смерть — избавление от власти? Жажду одного — чтобы Россия навсегда…»