Олег Широкий - Полет на спине дракона
Как только выяснилось, что их, черноризых, не тронут — мелькитские попы стали подобострастно служить молебны за победителей, налегая на то, что «всяка власть от Бога». Зачем и против кого тогда оружные дружины, которые они благословляли на рать? Благословляли, прежде чем самим покинуть опасное место? Одни из них восторженно лизали сапоги Гуюку, когда тот прикармливал их в Каракоруме, вызвав для договора о совместном с урусутами походе против Папы... А другие — меньшинство — в ту же грозную пору увивались вокруг латынов.
Хан шумно вдохнул пропитанный курениями воздух, медленно, как урусуты «намоленную благодать», выдохнул обратно. В который раз почувствовал обиду. Почему же онг Бату, пришлый завоеватель, «моавитянин», «божий бич» изворачивался, как мог, чтобы уберечь их паству от страшной войны с Европой (которая должна была разразиться опять-таки на урусутских землях). А их церковные пастыри в этой будущей войне (на стороне одних еретиков-несториан против других еретиков-латынов) узрели одно лишь благолепие.
А всё просто: ему, коварному хану, нужны живые подданные, а им — служителям истины — живая вера (и «леготы» монастырские). Если всё вокруг от войны пострадает, так им даже лучше. Сами-то, укрывшись за охранными пайдзами, всяко уцелеют, как Нух в ковчеге. Ежели мир кругом, земля не кажется «юдолью горя и слёз». Отчего на Небо тогда бежать?
Есть другой конец у палки: здешняя мирская власть ослабнет, чем для них не благодать? Каган Гуюк десять шкур через откупщиков с мирян снимал, так даже и радовались. Такое тут бывало и раньше — до них, монголов. Заставил как-то Бату своих слухачей в здешние давние «летописцы» заглянуть. При их чтении возникло такое чувство, будто книжники мелькитские (все из мнихов) только тогда разор городов осуждали, когда вместе с мирянами их самих щекотали. А иначе будто и разора нет — так, дела семейные.
Бату решился, не стал изводить Олега сомнениями. Тихо оповестил:
— Даю тебе грамоту на Рязань, но с условием. Не позволяй у себя усердствовать ни тем, кто под латына клонит, ни тем, кто с несторианами на стремени коротком. Отныне — я твоя защита. Я, — повысил он голос, — не сын мой, Сартак. Понял ли? Он молод, авось изменится. Как мне тут говорил, так и правь народом своим.
У князя задрожали руки... Ага, Не чаял, что так обернётся. На этот раз Олег не спешил, боясь резкими движениями расположение хана вспугнуть, как дичь, к которой крадёшься. Уже почти у порога услышал:
— Кромолу зачнёшь ковать, стойно галицкому Данилу, — пожалеешь.
Олег замер от этого голоса. И тут как нечто вовсе не значимое прозвучало:
— Тебя ждут у входа, чтобы проводить к нойону по имени Даритай. Там ты найдёшь свою молодость. Если вместе с ней найдёшь ещё и счастье — возьми его от меня в подарок. И передай Даритаю — моя воля, чтобы отдал он то, что ему и так не принадлежит. Иди.
Олег стал растерянно отползать к порогу. Почему-то от этих слов его бросило в мелкую дрожь. Только одно могло воскресить его молодость, но это невозможно.
И навалился на него чёрный плащ тоски, ибо, что бы ни имел в виду мрачный шутник хан — всё было только мираж, мираж. Он не стал переспрашивать, уточнять, знал — тупая, наперекор всему, надежда скрутит его в узел, а потом — раздавит разочарование. И всего этого уже не избежать.
Да, что ни говори, всё-таки диавол — этот «добрый» хан.
От небрежных слов повелителя то, о чём Олег приказал себе не вспоминать никогда, вырвалось, как долго сдерживаемая запрудой вода каракорумского фонтана. И родная Старая Рязань, которой нет уже на свете (ведь город отстроили совсем в другом месте, а на прежнем, говорят, даже тела по сей день не убраны). И его скромные хоромы, и конюх-мордвин с заботливым, истыканным оспой лицом, и... И даже не молодость, а юность, сожжённая песками безбрежного, как вечность, восхода.
А самое главное — ОНА...
Годы развернули коней — стремительно метнулись назад, в прошлое.
Даритай и Боэмунд. Кечи-Сарай. 1256 год
— Видишь ли... всё встаёт на свои места, если допустить, что и сам Бату считал, что он живой мешает тому делу, за которое боролся всю жизнь, — освобождению от опеки Каракорума. Хорошо всё свалить на нетерпимость мусульман Булгара и Сарая, подвластных Бату, но где же она раньше-то была? Пряталась в мелком шипенье?
— Это верно, Бамут, — согласился Даритай. — Я понимаю здешних людей. Тут и без нетерпимости голову сломаешь. Попробуй-ка останься в стороне, когда пару лет назад халиф Багдада объявил против монголов священный джихад. И все знающие понимали — дело не в монголах. Монголы — это ширма. Мог ли халиф и дальше наблюдать, как христиане-несториане всё больше и больше становятся хозяевами востока империи.
— Ты и такое понял... — удивился Боэмунд.
— Сколько ни утверждай, что все веры «одинаково любимы», но Мунке вырос в семье христианки... — продолжил хозяин. — А недавно случилось самое страшное: волхвы Креста уговорили его огласить «жёлтый крестовый поход» на Багдад в ответ на джихад халифа. А куда бы он делся? Тогда от него сюда, в Кечи-Сарай, послание пришло, странное такое послание.
— Наверное, уверял, что не на земли Бату с походом идёт, а только на Багдад. Бедный Мунке, каково ему пришлось, — без иронии вздохнул Боэмунд.
А каково Бату? Дружба дружбой, клятвы верности в те же тороки на запасного коня, но: мусульмане в городах по Итилю требуют у своего хана порвать с Каракорумом, поддержать Багдад против христиан, снова сверкающих саблями.
Бату всю жизнь хотел освободить своих подданных от ярма империи. Вот он, случай! Поддержи ислам, халифа — и освобождай. Чего же ты ждёшь? Но кривая палка прямой тени не даёт.
Прежде в Каракоруме клубились враги: убийца отца великий дед Чингис, наследники дедовой свирепости — Джагатай и Гуюк. Мунке — дело другое. Ведь он великодушен и справедлив, не чета выродку Гуюку. Он лучше халифа, Бату всем сердцем на его стороне. И потом — белоголовые первыми объявили джихад.
Но что же делать с его урусутскими друзьями, с джурдженями, с выходцами из Вечерних стран? С теми монголами, которые остались верны вере отцов, верны Тенгри и Этуген?
Пожертвовать ими всеми ради халифа? Братец Берке, похоже, готов на такое.
Как бы хан ни поступил — это стало бы обманом доверившегося, — обманом той главной веры, которой Бату следовал всю жизнь.
— Брат мой, как же случилось, что жизнью своей ты укреплял ненавистное, и только смертью можно достичь желаемого, — говорил ему запутавшийся Берке. Он тоже не мог бороться с друзьями своего брата, пока тот был жив, — этим бы он его предал.
А улемы нагнетали: пора сделать выбор — Аллах или узы родства.
— А отрава во время пира?
— Баурчи под строгим наблюдением, все яства вкушают сами, прежде чем подать, — пояснил Даритай очевидное.
— Но, может, всё-таки?
— Нет, не может...
— Никто не смог бы прорвать сеть моей охраны, — задумался Даритай, — даже если бы подкупили одного, этот один под наблюдением остальных. Ты же знаешь мою охрану?
Впрочем, всех тургаудов той смены уже пристрастно допросили... так, как умеют допрашивать монголы.
— Остаётся только колдовство, — перебрав, что можно, развёл руками Боэмунд и вдруг, насупившись, медленно проговорил: — Да, именно колдовство.
Друзья переглянулись. Оба знали, что именно они подразумевают под этим словом. После долгого суеверного молчания Даритай вкрадчиво прошелестел:
— Я знал только одного человека, способного на такое. Но его уже нет в живых.
Оба, конечно, поняли, о ком речь.
— Но, — встрепенулся Боэмунд, — по здравом размышлении, разве он такой один на свете? Впрочем, — вздохнул он мгновением позже, — и Маркуз бы не справился тут.
— Можно заколдовать одного, но... столько человек охраны?
«Одного, одного», — крутилось в голове Боэмунда, и вдруг — как прожгло.
Он пристально взглянул на соратника, потом медленно, вкрадчиво, с бьющимся сердцем произнёс:
— Всё, что я скажу, конечно, глупости. Но поведай, друг мой, тем утром у тебя были причины для ненависти к Бату?
Даритай уставился на Боэмунда сначала недоумённо, потом его голос задрожал от обиды, удивления, растерянности. Таким его не видел никто...
— Значит, ты думаешь, что... что я бы... — сбивчиво забормотал он. — Но как ты... — Он стал багроветь. — Даже Берке, даже он не взял меня на подозрение... Может, позовёшь палачей с железом? Давай, давай... — Губы Даритая стали жёсткими.