Михаил Семеновский - Тайная канцелярия при Петре Великом
Еще в период юности Виллим Иванович проводил многие часы за подбором рифм к какому-нибудь «ненаглядному купидону», к «ангелу души», к какой-нибудь «слободской» красавице Амалии. Подойдем к нему, посмотрим, что он выводит пером на лоскутках записной тетради. Какие-то отдельные слова, разумеется, на немецком языке; это остов будущего послания: «Мое сердце… ранено… отчего… раз вечером… о Амалия!.. Мое сердце – Амалия… влюблено… до смерти… прощай, мой ангел…» Страсть, романический вечер, раненое сердце, разлука – все это материал к сентиментальному посланию. Но оно не сразу составляется; ему предшествуют отрывочные строчки: «Ничего нет вечного на свете – но та, которую я люблю, должна быть вечна… Мое сердце с твоим всегда будет едино!.. Моя любовь – мое горе, так как с тобой я редко вижусь…» И вот слагаются наконец немецкие куплетцы следующего, в прозаическом переводе, содержания.
«…Куда исчезла моя свобода? Я сам не свой, не знаю, зачем стою, не знаю, куда иду… Какую силу назначила мне судьба народов? Начатое мною заставляет надеяться… Но к чему послужат мои речи, мои жалобы? Я волнуюсь: то думаю, что сбудется мое желание, то вновь сомневаюсь…» и
«Вы, чувства, которыя мне
Одно несчастье за другим причиняете,
Вы указываете, вы мне восхваляете
Красоту моего светила!
Оно, светило это, мне и улыбнулось,
Но вы же, чувства, его затемняете…
Но я должен думать, что все мое огорченье
Предопределено, – так бывает в свете!»
В придворной жизни Монса ждали радостные улыбки не одного светила: молодой красавец камер-юнкер скоро занял видное место между львами катерининских камер-фрау, фрейлин и разных близких к государыне аристократок.
Между дамами и девицами тогдашнего двора, даже и на строгий вкус пришлых иноземцев, было много красавиц: тут были и княгиня Черкасская, львица петровского двора, и княгиня Кантемир, предмет временной любви и увлечения Петра, и нам уже хорошо знакомая злополучная красавица Марья Даниловна Гамильтон, и угодливая Анна Ивановна Крамер – словом, от высших персон прекрасного пола до второстепенных личностей Монс во всех рядах мог находить предметы своего обожания.
«Кто спутан узами любви, – говорил вечно влюбленный камер-юнкер, – тот не может освободиться, и кто хочет противостоять любви, тот делает оковы свои тягостнее». «И кто хочет разумно любить, так держи это втайне. Любовь может принести огорчение, если откроется. К чему другим знать, что два влюбленных целуются?»
С этими взглядами на любовь, с этими правилами Монс еще скорее мог рассчитывать на победы. Они одерживались им нередко; нежные цидулки летели при посредстве сестрицы его Матрены, либо племянника Балка, либо, наконец, «слободских» приятелей – доктора Брейтигама и Густава Функа в разные семейства, русские и иноземческие. Цидулки писались на немецком языке, прозой и стихами; писались они и на русском языке, но немецким шрифтом, так как герой наш не знал русской грамоты.
Вскроем интимную переписку Виллима Ивановича; она не безынтересна для знакомства с тем временем.
«Здравствуй, свет мой матушка, – пишет Монс, как видно, к русской барыне, так как письмо писано по-русски, немецким шрифтом, – ласточка дорогая, из всего света любимейшая; винность свою приношу, для того что с вами дружны были; да прошу помилуй меня тем, о чем я просил».
«…А я прошу, – говорит он в другой цидулке к той же ласточке, – пожалуй, матушка, в том на меня не погневайся, что я не писал и в том любовь вини, заставляя держать в сердце, а я прошу – пожалуй, не держи гнева на меня…»
«Сердечное мое сокровище и ангел, и купидон со стрелами, желаю веселого доброго вечера. Я хотел бы знать, почему не прислала мне последнего поцелуя? Если бы я знал, что ты неверна, то я проклял бы тот час, в котором познакомился с тобою. А если ты меня хочешь ненавидеть, то покину жизнь и предам себя горькой смерти… Остаюсь, мой ангел, верный твой слуга по гроб».
В самый разгар нежной «коррешпонденции» приятель Густав Функ извещает Монса: «Насчет известной особы говорят, – пишет Функ, – будто ее противники перехватили ее письма, которые она к тебе писала; правда ли это или нет, однако постарайся узнать об этом поподробнее, чтобы не ввести и себя, и других в неприятности из-за такой безделицы. Извести меня поскорее об этом; ты все узнаешь от благосклонной к тебе особы».
Таинственные извещения друзей напоминают об осторожности; «de Monso du Crouy» – так отныне стал подписываться камер-юнкер – принял меры, интимнейшие цидулки свои стал он зачастую писать особыми буквами либо условной формой: от лица женщины либо к мужчине вместо женщины.
А тут вирши – русские, в немецких метрах – так и выливаются из-под пера обожателя; он шлет «к сердечному купидону» горькую жалобу на свою любовь:
Ах, что есть свет и в свете? ох, все противное!
Не могу жить, ни умереть. Сердце тоскливое,
Долго ты мучилось! Неупокоя сердца,
Купидон, вор проклятый, вельми радуется.
Пробил стрелою сердце, лежу без памяти,
Не могу я очнуться, и очи плакати,
Тоска великая сердце кровавое,
Рудою запеклося, и все пробитое.
Растерзанное сердце, однако, зажило, герой стал забывать героиню. Он обратил вздохи и излияния к другим; та опечалилась, стала ревновать; история обыкновенная во все времена, во всех классах общества. Монсу, однако, от этого не легче.
«Не изволите за противное принять, – писал он к одному из любезных ему друзей и, кажется, к женской персоне, – что я не буду к вам ради некоторой причины, как вы вчерась сами слезы видели; она чает, что я амур с герцогинею курляндскою (Анною Ивановною) имею. И ежели я к вам приду, а ко двору не поеду, то она почает, что я для герцогини туда (т. е. к тебе) пришел и для того сие за противно не приемлю».
Какая-то новая красавица, русская боярыня приковывает к себе сердце влюбчивого немца; идет живой обмен чувствительных посланий.
«Здравствуй, моя государыня, – так отвечает на одно из них Монс, – кланяюсь на письмо и на верном сердце вашем. И ваша милость меня неизречно обрадовала письмом своим. И как я прочел письмо от вашей милости присильное (т. е. присланное), то я не мог удержать слез своих (от) жалости, что ваша милость в печали пребываешь и так сердечно желаешь письма от меня к себе. Ах, счастье мое нечаянное! Рад бы я радоваться об сей счастливой фортуне, только не могу, для того что сердце мое стиснуто так, что невозможно вытерпеть и слез в себе удержать мужу (не могу?). Я плакал о том, что ваше сердце рудой облилось так, как та присильная (присланная) красная лента (облита была слезами). Ах, печальны мне эти вести от вашей милости, да и печальнее всего мне это, что ваша милость не веру держишь, и будто мое сердце (в радости), а не в тоске по вашей милости, так как сердце ваше, в письме дано знать, тоскливое. И я бы рад писать повседневно к вашей милости, только истинно не могу и не знаю, как зачать писать с великой любви и опаси, чтобы не пронеслось и людям бы не дать знать это наше тайное обхождение. Да прошу и коли желаешь ваша милость, чтобы нам называть друг друга „радостью“, так мы должны друг друга обрадовать, а не опечалить. Да и мне сердечно жаль, что ваша милость так тоскуешь и напрасно изволишь молодость свою поработить. Верь, ваша милость; правда, я иноземец, так правда (и то), что я вашей милости раб и на сем свете верный тебе одной государыне сердечной. А остануся и пока жив остаюся в верности и передаю сердце свое. Прими недостойное мое сердце своими белыми руками и подсоби за тревогу верного и услужливого сердца. Прости, радость моя, со всего света любимая».
Кто это была «государыня» Монсова «сердца» – неизвестно; известно только то, что все эти излияния производились Монсом в бытность при «дому Катерины Алексеевны» и именно тогда, когда лучи сего высокого «светила» стали сильно согревать его как в вещественном, так и в моральном отношениях.
Еще в первый год своего камер-юнкерства Виллим Иванович получал довольно скудное жалованье да в бытность за границей около 200 талеров в год порционных; но уже там, за границей же, материальные его средства настолько улучшились, что он имел возможность давать деньги в долг ближним к нему лицам; еще гофмаршал Матвей Олсуфьев предписывал Монсу в начальническом тоне позаботиться об исполнении служебных обязанностей камер-юнкера ее величества, т. е. в бытность, например, в г. Везеле распорядиться, между прочим, сваркой полпива, выждать, когда оно уходится, разлить его затем по малым бутылкам, поставить в холодном погребу и т. п., но холодный тон начальника несколько месяцев спустя изменился: тот же Олсуфьев стал звать Виллима Ивановича «государем моим братцем» и писал уже к нему в почтительных выражениях.
Другой из начальных лиц при дворе Катерины – Дмитрий Шепелев – еще скорее сознал необходимость стать со счастливым камер-юнкером в самые дружеские отношения. «В письме своем, – писал шутливо Шепелев новому другу в Везель из Шверина в январе 1717 года, – в письме своем изволите упоминать: псовке карлице сказать, чтобы она себя поберегла до вас. Воистинно, мой государь, псовка карлица не для вас, больше для нас; о чем вы сами известны, какая у нас с нею любовь. Впредь прошу не изволь ее упоминать так в письмах своих. Прошу вас у моего друга, не оставь нас в своих письмах и в своей любви…»