Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача - Вайнер Аркадий Александрович
…Оставаясь на свободе, пребывая в почете и находясь под покровительством государства, эти преступники продолжают свои злодеяния…
…Дочь убитого Моисея Гинзбурга – Суламифь Гинзбург, литературовед и историк, подавшая заявление на выезд в государство Израиль, встретилась с Крутовановым и заявила ему о преступной роли, которую он сыграл в смерти ее отца…
…Через три дня ее заманили обманом в психдиспансер, там избили, связали и силой водворили в тюремную спецпсихушку…
…Я располагаю авторитетным медицинским свидетельством о полной вменяемости С. Гинзбург и считаю заточение ее в сумасшедший дом продолжением длящегося три десятилетия зверского преступления…
…Я намерен передать общественности медицинское заключение о состоянии здоровья С. Гинзбург и прошу у мира защиты человека, подвергаемого мучительной казни для сокрытия правды о расправе, учиненной над ее отцом…
Прошу вас, люди. И наши силы не бесконечны.
Закончил я письмо, когда ночь за окнами стала редеть и меркнуть. Чуть слышно посапывал на диване Шурик. Остаток чая в стакане подернулся серой алюминиевой пленкой. Было очень тихо. И меня захватывало, обволакивало, топило в себе чувство завершенности всех земных дел. Я очень устал жить. Как много мне досталось!
Разложил письмо по экземплярам, копирку поджег в пепельнице и, глядя на ее желтое дымное пламя, думал о том, что где-то люди, свободные от непереносимой тяжести знания, от свербящего недуга обеспокоенности правдой, ходят по лесам, жгут настоящие костры, вдыхают сладкий запах осени и греют озябшие руки над потрескивающими сучьями.
Может быть, Господь даст мне это в следующей жизни?
Поднял встрепанную голову Шурик, подслеповато прищурился на меня:
– Что?
– Все. У меня готово…
Заклеил письмо в конверт, сверху обернул газетой.
– Как холодно здесь! – ежился Шурик.
– Да, холодно. Нас отключили от отопления…
– Похоже, нас от всего отключили, – усмехнулся Шурик и стал надевать свое старенькое нескладное пальто. Из драпа. Такие сейчас уже и не носит никто.
Он спрятал за пазуху пакет и обеспокоенно посмотрел на мое лицо:
– Алеша, у тебя глаз жуткий – весь кровью залит. Сходи к врачу…
– Ладно, схожу. Потом. Когда ты вернешься?
– Сегодня к ночи. Или завтра утром.
– Жду тебя, Шурик. Приезжай быстрее…
Я проводил его до дверей, мы потоптались секунду на месте, а потом одновременно шагнули друг к другу и крепко обнялись.
– Как хорошо, Шурик, что я нашел тебя…
Он захлопнул дверь за собой, и я еще слышал на лестнице его дробный топот маленького неуклюжего слоненка.
А я вернулся к себе, скатал первый экземпляр письма в тонкую трубочку и осторожно запихнул ее в пустую бутылку, накрепко закупорил.
Бутылку положил под подушку и обессиленно лег на диван. Я слышал, как я засыпаю. И на душе моей был покой. Шуршал, завихривал меня неостановимо сон, и в нем была сладость отдохновения.
Мы плыли вместе с Улой по ярко сверкающей воде, и Ула ясно и радостно смеялась. И пела она что-то – но не мог разобрать что.
Она пела, звала меня и смеялась.
А я медленно погружался в воду, и эта блестящая текучая вода щекотала мне веки, она размывала лицо Улы, я плохо видел ее, но она все еще смеялась и звала меня, но я погружался все быстрее и уже знал своим измученным сердцем – больше ее для меня нет.
58. Ула. Господь с тобой!
Койка Светы пуста. Сегодня утром ее забрали няньки – куда, не сказали. И ей не сказали. С нами ведь здесь не разговаривают. С нами разговаривает здесь только радио. Вестью безумия мира трещит целый день в палате картонный голос динамика: «…в Курганской области прочитано шесть тысяч лекций, посвященных новой Конституции».
Клава Мелиха тайком съела полагавшийся Свете обед и теперь боится, что санитарки обнаружат покражу и свяжут ее в укрутку. По-моему, Клава совсем выздоровела. Она степенно рассуждает о том, как ее выпустят отсюда, надо будет жизнь зачинать сызнова, Петю-то теперь не воскресишь, надо будет найти какого-нибудь мужичка – для общего хозяйства и здоровья и с ним вдвоем тихо доживать.
– Не век же мне слезы на кулак мотать! – рассудительно говорит она Ольге Степановне.
А та спрашивает с интересом, безо всякого ехидства:
– А Петю не жалко?
– Как же не жалко? Жалко! Да чего ж теперь поделаешь? И пожил он все-таки – он же меня постарше был…
Анна Александровна совсем потеряла силы – лежит, я ее кормлю супом с ложки. Чудовищная еда, жалобное хлебово для брошенных людьми животных.
Сегодня Анну Александровну вызывали на комиссию – долго расспрашивали, много записывали, ничего не сказали. Зачем им говорить с нами? С нами радио поговорит – «…На Новокузнецком металлургическом комбинате пустили печь по получению агломерата из железорудного кварцита, что дает народу десятки миллионов рублей прибыли…»
Я пытаюсь запихнуть в старуху осклизлую вареную рыбу и синюю холодную картошку. Когда-то мы ехали с Алешкой на машине с юга, и в кафе под Орлом нам дали меню. В нем было написано: «Первое – 26 коп., второе – 47 коп., третье – 12 коп.» И все. Тогда меня это очень рассмешило. Сейчас это мне не казалось таким смешным. Тогда я знала, что через триста километров мы скроемся дома от этого вала равнодушной усталой ненависти к людям. Здесь нам от нее не скрыться.
Человек должен знать границу, предел опасности и страдания. Иначе за ним закрываются ворота ада.
– Сколько же можно терпеть? – вырвалось у меня невольно.
Анна Александровна отодвинула алюминиевую солдатскую миску, печально улыбнулась:
– Протопопа Аввакума спросила истомленная страданиями жена: «Доколе мука эта?» «До смерти, матушка», – сказал ей Аввакум. Мне, видать, до смерти, а тебе – пока не вырвешься. Тебе вырываться надо…
Мы помолчали, потом она мне сказала тихонько:
– Я думаю, они мне на комиссии поставили гриф «психохроник». Неизлечимая…
– Зачем вы так говорите? – слабо возразила я. – Может быть, и нет, пока поостерегутся…
Анна Александровна засмеялась невесело:
– Кого им стеречься? Профессор говорит Выскребенцеву – хрестоматийное проявление бредовой сверхценной идеи с реформаторским уклоном, неизлечима… – Она утомленно прикрыла глаза, шепотом рассказывала мне: – Они меня спрашивают – вы своей жизнью довольны? Довольна, отвечаю. Снова задают вопрос – а хотели бы снова стать молодой, красивой, заново жизнь прожить? Говорю, что не хочу, они переглядываются, кивают с пониманием – все ясно! А что им ясно? Что они понимают? В тридцать седьмом году посадили моих родителей, в лагерях они и остались. Я перед войной окончила школу и сразу же на передовую. Санинструктором. Четыре года на фронте, там и вышла замуж за нашего ротного. Вернулись домой, только обустроились, сын родился, а муж в пивной анекдот про Сталина рассказал. Тут и кинули его на сталинские пятилетки без права переписки и с поражением в правах. А меня с ребеночком выселили из комнаты, дали угол в бараке. Три месяца прожили, а у барака стена рухнула, и жили мы три зимы в развалинах, у знакомых ютились, на вокзалах спали. Наконец устроилась дворником – дали мне теплую комнату в подвале. А тут и муж из лагерей пришел, но человек другой совсем стал – не узнаю его совсем, будто подменили его там – пьет, плачет, скандалит, ни о чем сговориться невозможно. Пожил он с нами немного и ушел к другой женщине – сказал, что там с ней познакомился. А еще через два года вернулся – тихий, отрешенный, весь прозрачный. Рак у него уже был. Отмучился люто – хотя недолго – и взял его Господь к себе. Сынок выучился на военного инженера, а когда меня посадили, то его из армии уволили. Он говорит – из-за тебя, из-за твоих, мать, бредней карьера моя порушилась. Обижен, не ходит ко мне. Вот и скажи, Ула, захочет кто-нибудь такую жизнь наново прожить, но им ведь я этого объяснять не стану!..
– Ничего не надо никому объяснять! – хлестнул по нашим головам пронзительный резкий голос Выскребенцева. – Для вашей же пользы лучше было бы других послушать…