Марк Алданов - Живи как хочешь
Надя в первый же день, смеясь, ему объяснила, что ей от Делавара нужно.
– …Конечно, он в меня влюблен, – говорила она весело. – Ты знаешь, я даже думаю, что, если бы я очень хотела, то он на мне женился бы.
– Я этого не думаю, но что ж, попробуй.
– Ей Богу, женился бы! Он предпочел бы так, но если так нельзя, то женился бы, даю тебе слово Пемброка! И согласись, это очень мило с моей стороны, что я за него не выхожу. У него миллиард франков, и моя карьера в кинематографе была бы молниеносной.
– Отчего же, выходи за него замуж. У меня миллиарда нет, и я тебе молниеносной карьеры обеспечить не могу.
– Ты просто скромная недурная партия, а Делавар партия превосходная. И если хочешь, он даже мне нравится, он очень сильный и властный человек. Ты вот думаешь, что ты его «активизировал» в Лиддевале? То есть, ни малейшего сходства нет, кроме того, что оба деловые люди. Ты вообще слишком упрощаешь людей. Твой Лиддеваль мелкий жулик. А Делавар правду говорит, что для него деньги – ничто. Альфред Исаевич его называет трубадуром! Скажи я ему одно слово, он мне отдаст половину своего состояния.
– Вот ты попробуй.
– Я тебе говорю, что отдаст! И через год снова их наживет!
– У тебя даже глаза заблестели. Что ж, выходи за трубадура замуж. Совет да любовь.
– Нет, уж не стоит менять. Дай, думаю, выйду за тебя. Жалко ведь: ты без меня пропадешь.
– Как-нибудь проживу. И все ты врешь: ты с Делаваром горда, как Юнона, к которой пристал простой пастух Эндимион.
Она смеялась.
– Ты теперь и говорить стараешься, как твой Дюммлер!
Утром он гулял с Надей по палубе, еле поспевая за ее гимнастическим шагом. «Ах, ее несчастная vitality!» – теперь со вздохом думал Яценко, и прежде так восторгавшийся этим ее свойством. Отбыв повинность, он большую часть дня проводил в кресле на палубе. На пароходе выходила каждое утро газета. В ней появились заблаговременно напечатанные во Франции статьи, объявления, заметки, но две страницы отводились последним, получавшимся по беспроволочному телеграфу новостям. Именно вследствие сжатости этих новостей, из пароходной газеты еще больше, чем из других, было ясно торжество зла над добром в мире. На одной странице сообщалось о действиях разных гангстеров, на другой о действиях некоторых правительств, и порою совершенно нельзя было понять, чем одни отличаются от других. «Конденсированное зло, как есть конденсированное молоко. Как же могут при этом уцелеть идеи, о которых в моей пьесе кратко говорит Лафайетт? Эти идеи устарели, но их дух, „лафайеттизм“, со всеми необходимыми огромными поправками и дополнениями к нему, это все же единственное, что может помешать превращению мира в грязное кровавое болото. И, разумеется, тьма теперь идет с востока. Договор с разными Александрами Невскими, заключенный большевиками в 1941 году, просуществовал столько же времени, сколько их договор с Риббентропом. Великое же несчастье человечества в том, что разрешен будет моральный спор лишь в зависимости от соотношения военной мощи. Ничем не могут помочь и Объединенные Нации, где из произносящихся ста слов девяносто девять лживы или слащаво-лицемерны, как те надгробные речи, которые своим полным противоречием правде об умершем производят на людей, его знавших, впечатление неприличия или издевательства… О моем отце ничего нигде не писали». Он вспомнил похороны матери. Слишком страшно было думать о том, что теперь лежало под могильным памятником на петербургском кладбище. «А папа вообще неизвестно где был закопан. А я пожимал руку его убийцам».
Работы у него больше никакой не было. «Это тоже наша писательская беда, – думал Виктор Николаевич. – Когда кончил одну вещь, тотчас начинай другую. В таком положении из всех людей только мы, да еще композиторы: либо пиши всегда, а это невозможно, либо будь полжизни бездельником». Тем не менее безделие не очень его тяготило. «С другой стороны, есть и очарование в нашей свободе: работаешь в любое время, утром, днем, ночью, никаких обязательных часов нет, а несколько дней можно и бездельничать без угрызения совести».
В Париже он по случаю купил коллекцию старых русских книг. С тех пор, как у него оказалось немало лишних денег, доставлял себе это удовольствие, в котором, впрочем, не отказывал себе, в меньших размерах, и прежде, даже в Петербурге, где еле сводил концы с концами. Большая часть коллекции была отправлена в Нью-Йорк в заколоченных ящиках, но несколько книг он взял с собой и теперь их читал. Нашлось несколько томиков Тургенева. Он не любил этого писателя и считал его второстепенным. Слова «Тургенев и Толстой» всегда казались ему оскорбительными, как впрочем и слова «Толстой и Достоевский": рядом с Толстым не должно было ставить никого. Теперь на пароходе Яценко – неизвестно для чего – выписал из „Дворянского Гнезда“ две позабавившие его фразы: „Что-то грациозно-вакхическое разливалось по всему ее телу"… „Однако уже, кажется, одиннадцать часов пробило“, – заметила Марья Дмитриевна. Гости поняли намек и начали прощаться"… Какие понятливые гости! А все-таки написал он и одну необыкновенную книгу „Отцы и дети“, и несколько маленьких шедевров, как «Старые портреты“. И этим слава его оправдана"… Но вся вообще жизнь, изображавшаяся Тургеневым в романах и рассказах, вызывала у него полное недоумение. «Неужто в самом деле была такая Россия? Во всяком случае, кроме ее природы, кроме чудесных лесов, рек, равнин, ничего от нее не осталось, и народ в ней живет совершенно другой».
В одной из наудачу захваченных книг Яценко наткнулся на слова Феофана Прокоповича: «Суть нецыи (и дал бы Бог, дабы не были многии) или тайном бесом льстимии, или меланхолией помрачаеми, которыи такова некоего в мысли своей имеют урода, что все им грешно и скверно мнится быти, что либо увидят чудно, весело, велико и славно, аще и праведно, и правильно и не богопротивно, например: лучше любят день ненастливый, нежели ведро, радуются ведомостьми скорбными, нежели добрыми; самого счастья не любят, и не вем как то о самих себе думают, а о прочиих так: аще кого видят здрава и в добром поведении, то, конечно, не свят; хотели бы всем человеком быти злообразным, горбатым, темным и неблагополучным, и разве в таком состоянии любили бы их."
Его решение было принято. Он знал, что уйдет и из кинематографа, как ушел из ОН, и уйдет по тем же причинам. Теперь беспристрастно оглядывался на свою литературную работу. «Мои „Рыцари Свободы“ были вполне честной пьесой. Может быть, эта пьеса нехороша или устарела по фактуре, может быть, Тони права в том, что я слишком рационалистичен. Может быть Лина не очень активизировала Надю или даже не была на нее похожа, может быть, Лиддеваль не «активизировал» Делавара, и самая мысль о том, чтобы показать Надю и Делавара «в движении», – не в статическом, а в динамическом состоянии, – была неправильна, так как они оба по природе к движению, к драме – едва ли способны. Но это была моя мысль, за успехом я не гонялся и даже, когда писал, не имел почти никакой надежды на постановку; т. е. писал так, как только и надо было бы писать. Пемброк купил пьесу случайно, да, вероятно, никогда ее и не поставит. В «Рыцарях Свободы» была большая идея, одна из больших идей века. Их сюжет был очень значителен. «The Lie Detector», как пьеса, много лучше, много лучше и диалог. Но сюжет и идея уже гораздо менее значительны, а главное, здесь я пошел на уступки, о которых стыдно вспоминать. Не случайно в этой пьесе оказалась одна декорация и очень немного действующих лиц. Так теперь пишут почти все, именно для облегчения постановки. Драматическое искусство изменилось оттого, что жизнь вздорожала. Да, я эту пьесу писал для успеха, хотя и не только для успеха. Это, во всяком случае, был предел возможных уступок, дальше – правда, значительно дальше – антиискусство. Согласившись же на фильм, я предел перешагнул, и это тотчас почувствовали Пемброки и Делавары, теперь желающие купить меня для постоянной работы. И, конечно, если уж «изобличать», то не кинематограф, что легко и банально, а писателей, идущих в кинематограф. Теперь, будучи обеспечен на год или два, я даже не имел бы оправдания в бедности. По существу, в бедности дело бывает и редко: за исключением эмигрантов, писатели почти никогда не голодают, по крайней мере в настоящем смысле слова. Нас соблазняют деньгами собственно не с целью подкупа: в конце концов, кому мы так особенно нужны? Человечество и вообще могло бы обойтись без писателей, а люди «подкупающие» тем более. Нам просто говорят, чтобы мы позаботились о человеческом развлечении. А так как развлекать людей легче всего несложным, условным, занимательным, приятным искусством, то вы нам такое и подавайте: нам будет хорошо, и уж вы тогда никак не останетесь в убытке».
В смягченной форме он изложил эти мысли Наде. Они очень ей не нравились. – «Что же, по-твоему, подаянием вам надо жить, что ли? – спрашивала она. – А то уж лучше ты оставался бы в Объединенных Нациях! Меня только не брани: я тебя никогда не уговаривала уходить оттуда! Было бы второе ремесло, как у многих других».