Говард Фаст - Мои прославленные братья
— Настороже? Чего ты опасаешься?
— Не знаю, Шимъон… Не знаю… Я стараюсь что-то увидеть во тьме. Береги их.
Дни тянулись, и каждый следующий день был хуже предыдущего — не намного, но хуже. В небольшой деревушке Гумад, всего лишь в часе ходьбы от Модиина, наемники Апелла вырезали всю семью за то, что за стропилами в их доме нашли три стрелы.
Главу семьи Вениамина бен Халева распяли. Это было у нас новостью, перенятой Антиохом, царем царей, на западе. Вениамин бен Халев был прибит гвоздями к двери своего дома и провисел так весь день, а наемники слонялись вокруг, прислушиваясь к его стонами, и довольно ухмылялись. Затем, через день или два, в Зоре — деревушке к югу от нас — изнасиловали трех девушек; житель деревни, который попытался вступиться за них, был убит. В Галилее, в Самарии, в Финикии, где евреи жили в городах среди неевреев, было еще хуже, и рассказы, один другого ужаснее, о том, что творилось в тех краях, все чаще доходили до нас в Иудею.
И все же, как это ни странно, жизнь в Модиине шла своим чередом, почти как всегда. Мы снимали урожаи; мы молотили пшеницу и сушили плоды; рождались дети и умирали старики; мы выжимали оливковое масло и по вечерам сидели за столом после ужина, вспоминая о лучших днях и ожидая еще худших. Мы пели наши старинные песни и слушали рассказы стариков.
Прошло четыре дня после ухода Иегуды, и в вечерний час дюжина жителей нашей деревни сидела за столом Мататьягу и пили вино, кололи орехи, ели изюм и говорили о том, что сейчас больше всего тревожило нас, — о том, как трудно жить под чужеземным игом.
Мы — народ, которому выпало на долю слишком много страданий, — мы научились смеяться даже над своими бедами, без этого мы давно бы уже погибли. Помню, в тот вечер Шимъон бен Лазар рассказывал давно известную историю о трех мудрых шутах Антиоха — одну из тех горьких и страшных историй, каких так много в книгах порабощенных народов, — но я не вслушивался в слова Шимъона бен Лазара, ибо во все глаза смотрел на Рут.
Она сидела рядом со своей матерью, как всегда гордо н настороженно подняв голову, будто внимательно слушая (помоги мне Боже, я был уверен, что думает она об Иегуде). Огонек плошки бросал на нее косой свет, и лицо ее отливало бронзой. Как ясно я помню ее в тот вечер — наклон головы, тени под скулами, ее вьющиеся локоны, — женщину, которую я давно знал. Для кого еще существовала она, как не для Иегуды? Кто еще мог быть рядом с ней и выглядеть достойные ее, и лицом, и осанкой, и душою быть настоящим каханом?
И тогда-то снаружи заблеял козел, и я выскользнул из дома, полагая, что горный шакал забрался в загон для скота, — выскользнул незаметно, чтобы не помешать рассказчику. Я вышел, пересек двор и направился вверх по склону к каменной ограде загона. Оказалось, что это не козел: два барана сцепились рогами, и один из них вопил от боли. Я разнял их. Вечер был так свеж и приятен, и так ясно сияла круглая луна, что мне не хотелось возвращаться в дом. Я сел под оливковым деревом и смотрел на луну и вдыхал чистый ветерок с моря.
Как видно, прошло с полчаса, а я все сидел, и вдруг я услышал, как кто-то зовет:
— Шимъон! Шимъон!
— Кто зовет Шимъона? — спросил я, хотя уже понял, кто это, и сердце мое чуть не выпрыгнуло из груди, и руки вдруг сделали липкими.
— «Безумец сидит в ночи, — сказала Рут, выходя из-за угла загона и повторяя слова старинной песенки, — и грезит о девчонке…» Тебе скучно, Шимъон?
— Я подумал, что в загон забрался шакал. Тебе нельзя сидеть тут со мной.
— Почему?
Она остановилась надо мной, лукаво улыбаясь и теребя пальцами босых ног ремешки моих сандалий.
— Почему мне нельзя посидеть тут с тобой, Шимъон, если ты пришел сюда, чтобы спасти козла от шакала? А если бы это был не шакал, а лев — вроде льва, которого встретил Давид?
— Уже триста лет как перевелись львы в Иудее, — сказал я тихо.
— А ты никогда не улыбаешься, правда? И ничто тебя не смешит, а, Шимъон бен Мататьягу? Ты самый несчастный человек в Модиине и, наверно, во всей Иудее, и даже во всем мире. Я бы отдала несколько лет жизни, чтобы у меня из-за спины вдруг выскочил лев и проглотил тебя.
— Едва ли это случится, — сказал я.
— Если ты расстелишь свой плащ, я бы охотно посидела тут с тобой, засмеялась она.
Покачав головой, я разостлал на земле свой плащ, и она примостилась подле меня. Она явно ждала, чтобы я заговорил, а не знал, что сказать, и мы сидели молча, а луна взбиралась все выше и выше на небо, и лунный свет заливал серебром холмы Иудеи. И наконец Рут сказала;
— Когда-то я нравилась тебе, Шимъон, — или мне это только казалось?
Я с изумлением уставился на нее.
— Или мне это только казалось, долго казалось, — размышляла она вслух. Приходя в дом Мататьягу, я спрашивала себя: «А будет ли там Шимъон, и поглядит ли он на меня? Улыбнется ли он мне? Заговорит ли со мной? Возьмет ли меня за руку?»
Задыхаясь от гнева и обиды, я мог лишь сказать:
— А ведь всего четыре дня, как ушел Иегуда.
— Что? — с удивлением переспросила она.
— Ты же слышала, что я сказал.
— Шимъон, да что мне до Иегуды? Шимъон, что с тобой? Что я тебе сделала? Ты стал каменным, ледяным — и не только со мной, но и со своим отцом, и с Иегудой!
— Ты думаешь, это без причины?
— Я не знаю, что у тебя за причина, Шимъон.
— А когда ты вышла вместе с Иегудой перед тем как он ушел из дому…
— Я не люблю Иегуду, — устало сказала Рут.
— Он это знает?
— Он это знает.
Я беспомощно покачал головой.
— Он любит тебя, — сказал я. — Я это знаю. Я знаю Иегуду, я знаю каждое его движение, каждый взгляд, каждую мысль. Он всегда получал, что хотел. Я знаю это его проклятое, дьявольское смирение…
— Потому-то ты и ненавидишь его?
— Я вовсе не ненавижу его.
Она взяла мои руки, положила себе на колени и стала нежно их гладить, повторяя:
— Шимъон, Шимъон! Шимъон бен Мататьягу, Шимъон из Модиина. О, много у меня имен для тебя! Мой Шимъон, мой милый, мой чудной, мой прекрасный, мой мудрый и нелепый Шимъон!
Да ведь это всегда был ты и никто другой, только ты, Шимъон! И я мечтала, что Шимъон, может быть, когда-нибудь полюбит меня — нет, даже не полюбит, а просто будет рядом со мной, будет иногда хоть глядеть на меня, хоть говорить со мной. И даже этого мне не дождаться, а, Шимъон?
— А Иегуда любит тебя.
— Шимъон, ты что, всю жизнь будешь жить одним лишь Иегудой? Есть ли для тебя еще кто-нибудь на свете, кроме него, Ионатана и Эльазара, да еще Иоханана? Что у тебя за чувство вины перед ними? Иегуда обнял меня, и я его пожалела. Но я ему не принадлежу. Никому я не принадлежу, Шимъон бен Мататьягу, я могу принадлежать только одному.
— Ты пожалела его? — прошептал я. — Ты пожалела Иегуду?
— Шимъон, да, я пожалела его, пойми!
— Нет, — сказал я, — нет…
Она сидела в лунном свете рядом со мной, и как я могу рассказать, чем была она для меня и какова она была в ту минуту? Я обнял ее, и мы укутались в мой плащ. Потом мы легли там, в темноте, под оливковым деревом…
А потом мы бродили ночью, взявшись за руки, карабкались по террасам — с одной на другую, пока наконец не взобрались на самую вершину холма, где гулял ветер и воздух был свежий и благоуханный — я, Шимъон, и эта женщина, которая согнала с меня страх перед будущим, перед смертью, бедствием и унынием. Она помогла мне понять, что я живу так, как никогда не жил прежде, что я, сын Мататьягу, молод, горд и силен, и во мне смешались слезы и смех.
— И я должна была добиваться твоей любви, — сказала она. — Я должна была умолять и просить, чтобы ты обнял меня.
— Нет, нет.
— Да, я должна была…
— Нет, нет, дорогая, потому что я помню. Я помню, как однажды я разбил колено, и ты мне промыла рану и перевязала ее, и я сказал себе, что ради тебя я готов покорить весь мир и принести его тебе.
— В Модиин?
— Да, в Модиин. А когда ты приходила к адону с вином…
— Как-то раз я его пролила.
— Я тогда очень огорчился. А когда ты заплакала, у меня все словно перевернулось внутри.
— А когда тебя ударил отец из-за того, что Иегуда разбил хрустальный бокал, я плакала о моем Шимъоне, о моем прекрасном, нежном, очень добром Шимъоне.
— Не вспоминай об этом.
— Почему? Почему, Шимъон? Шимъон, я тебя люблю. Тебя, мужчину. Когда-то я любила мальчика, а теперь я люблю мужчину.
А когда мы расстались, я мог думать лишь об одном: что я скажу Иегуде?
Я прожил четыре недели острого счастья. Все это скоро перестало быть тайной: в таком местечке, как наш Модиин, где половина жителей друг с другом так или иначе в родстве, невозможно сберечь что-то в тайне, и каждому, кто видел, как Рут глядит на меня или я на нее, сразу все становилось ясно.
Трудно описать эти четыре недели, но я должен это сделать, чтобы вы поняли, что случилось потом со мною, Шимъоном, и с моими четырьмя братьями особенно с тем из них, кого первого назвали Маккавеем.