Мигель Делибес - Еретик
— Достаточно будет помазания, отче, она уже без сознания.
И в тот же миг, когда священник начал молитву, подбородок доньи Каталины отвалился на грудь — так, с открытым ртом, она и застыла. Доктор подошел, пощупал пульс и приложил руку с изумрудным перстнем к е сердцу.
— Скончалась, — сказал он, обернувшись к окружающим.
Четверть часа спустя Модеста, спешившая с великим противоядием, наткнулась в подъезде на Хуана Дуэньяса.
— Сеньора донья Каталина скончалась, — коротко произнес он.
Модеста всхлипнула и стала медленно подниматься по лестнице, цепляясь за перила. Она боялась покойников, и ей хотелось отсрочить свой приход. Через полуоткрытую дверь она увидела дона Бернардо, его брата, невестку и свою новую подругу, которая переставляла мебель в передней, чтобы было просторней. Модеста остановилась, не решаясь войти. Через несколько минут появились плакальщицы и принялись готовить все необходимое для заупокойной службы на дому. Воспользовавшись траурной суетой, Модеста проскользнула на кухню. Там, заливаясь слезами, сидела на табурете Минервина и кормила грудью новорожденного, меж тем как Бласа разжигала огонь в очаге с невозмутимым лицом и бесстрастием человека, много пожившего и слишком рано оторванного от своей семьи. Наконец Модеста включилась в печальные домашние хлопоты. Она отдала лекарство хозяину. Дон Бернардо проворчал — двенадцать дукатов выбросил. На что Модеста еле слышным голосом ответила: «Соболезную, сеньор Бернардо, пусть они помогут успокоиться ее душеньке».
Но тут уже начал собираться народ, стучали в двери, несли цветы, и Модеста бегала взад-вперед. Люди приходили небольшими группами и шли в залу, где дон Бернардо и его брат принимали соболезнования. Один только разок, пробегаямимо открытой двери кабинета, Модеста глянула уголком глаза и увидела госпожу на столе — она лежала с закрытыми глазами и ртом, бледная, ко всему равнодушная и спокойная. Входили, опустив голову, и выходили с чувством облегчения, выполнив тягостный долг. Модеста заносила букеты цветов в кабинет и клала их там, прикрыв глаза. Ей было страшно смотреть на госпожу. Возле покойницы ее невестка донья Габриэла руководила общими молитвами. Лишь поздно вечером друзья разошлись, остались дон Бернардо и его брат душеприказчик; по давнему семейному обычаю они сели у ног усопшей, чтобы прочитать ее завещание. Первым распоряжением доньи Каталины било пожелание, чтобы ее похоронили во дворе монастыря Сан Пабло, а не внутри церкви, потому что там, внутри, из-за многих погребений стоит неприятный запах, «от которого пропадает благочестивое настроение». В путь к последнему приюту ее должны сопровождать двенадцать бедных молодых женщин в голубых с белым платьях и с горящими свечами в руках. За их службу дон Бернардо даст каждой по реалу из вельона [48]. Погребение должно быть совершено после заупокойной мессы в той же церкви, а затем пусть там служат девять дней заупокойную мессу с пением, дьяконами и иподьяконами, а также во всех церквях города на восьмой день ее смерти. Дон Бернардо читал эти распоряжения голосом, прерывающимся не столько от горя, сколько потому, что знал непомерную щедрость доньи Каталины и опасался, что она проявится и здесь. И его дрожащий голос пресекся окончательно, когда он прочитал написанное характерным угловатым почерком усопшей ее распоряжение, не подлежащее никаким иным толкованиям, установить для монастыря Сан Пабло ренту не менее двух тысяч шестисот пятидесяти мараведи [49] в год. Когда же наконец он сумел произнести это вслух, дон Бернардо сделал паузу и, взглянув поверх листа бумаги на брата, промолвил несколько двусмысленным тоном:
— Каталине следовало родиться принцессой. Он подумал о своем складе в Худерии, о поместье в Педросе и об арендаторе Бенхамине.
— На такую ренту можно купить не меньше тридцати арансад [50], — прибавил он.
Его брат Игнасио, оидор Канцелярии, светловолосый, коротко остриженный и безбородый, скривился и наморщил нос, словно почуяв дурной запах.
— Все законно, — сказал он. — Такую ренту ты можешь платить с лихвой.
Братья, хотя сильно отличались характерами, всегда жили дружно, однако к деньгам относились по-разному. Сидя у одра покойницы, вдыхая дурманящий запах цветов, они начали спорить, и дон Бернардо обозвал свою жену мотовкой, но дон Игнасио, спохватившись, прервал спор, заметив брату, что негоже в такую минуту употреблять подобные слова.
На следующее утро, обвязав веревками, покойницу усадили в карету; правил лошадьми Хуан Дуэньяс, а Бернардо и Игнасио Сальседо шли во главе траурной процессии. Двенадцать девушек, скорее девочек с ангельскими личиками, одетых в голубое и белое, шли по сторонам кареты и пели траурные гимны. Потом, когда они выстроились в центральном нефе храма вокруг покойницы, их невинные лица смягчали суровость церемониала. Наконец останки доньи Каталины Бустаманте были преданы земле во дворе храма, и сопровождавшие ее прошли перед братьями, пожимая им руки, целуя в щеку или произнося слова соболезнования. После чего на глазах у взволнованных друзей новоиспеченный вдовец раздал юным девушкам двенадцать реалов из вельона, как было обозначено в завещании.
Возвратясь в дом, донья Габриэла в сопровождении обоих мужчин прошла в гладильную комнату посмотреть на маленького Сиприано и, взглянув на спящего младенца, пролила несколько слезинок. Стоявший рядом дон Бернардо смотрел на ребенка с совершенно бесстрастным лицом. В изголовье колыбели юная Минервина прикрепила ленту из черной тафты. Глаза дона Бернардо посуровели.
— Что он думает во сне, этот маленький матереубийца? — пробормотал он.
Дон Игнасио положил руку ему на плечо.
— Ради Бога, Бернардо, не говори глупостей. Господь может тебя покарать.
Дон Бернардо отрицательно покачал головой.
— Разве найдется кара страшнее той, которую я теперь терплю? — простонал он.
II
После смерти доньи Каталины в доме на Корредера-де-Сан Пабло установился другой распорядок. Малыш Сиприано включился в жизнь челяди в деревянной мансарде
верхнего этажа, меж тем как дон Бернардо остался хозяином и господином на втором этаже, с тем лишь новшеством, что не стало супружеского святилища — теперь, когда оно перестало быть святилищем, он обосновался в своем кабинете.
Как можно было предположить, младенец в первые месяцы не расставался с кормилицей — сосал ее грудь каждые три часа, проводил с ней весь день, что-то лепеча в гладильной комнате, и спал с ней наверху в одной из каморок возле лестницы. В нижнем этаже, напротив, не произошло никаких изменений. Там по-прежнему обитал слуга Хуан Дуэньяс в небольшом чулане при конюшне, где содержались две лошади и два мула, и рядом с которой стоял небольшой каретный сарай.
Ни одно из этих новшеств не внесло существенных перемен в жизнь дона Бернардо Сальседо, хотя внешне он очевидно переживал период душевного упадка. Он перестал наведываться в свой склад в старом квартале Худерии и совершенно забыл о Бенхамине Мартине, своем арендаторе в Педросе. Его уныние и бездеятельность дошли до того, что он даже перестал посещать в полдень кружок друзей в таверне Дамасо Гарабито, где обычно поддерживали бодрость любимыми отборными белыми винами. Теперь сеньор Сальседо по большей части проводил дни, сидя в кресле у окна в большом зале, и безучастно глядел, как проходит день за днем. Сидел почти не двигаясь, пока Модеста не позовет к столу, — тогда он нехотя вставал из кресла и садился поесть. Но на самом деле не ел, а только притрагивался к еде, как бы обманывая самого себя и чтобы досадить прислуге. В душе он себе назначил семь дней траура, однако за эту неделю так привык притворяться, что даже начал находить некую сладость в сочувствии окружающих. С самого детства дон Бернардо Сальседо подчинял родителей своей воле. Был он мальчиком своенравным, не терпел никакого принуждения. Таким и вырос, и когда женился, жену свою донью Каталину постоянно держал в строгом повиновении. Потому он, возможно, и страдал теперь — некем было командовать, некому показывать свою власть. У служанки Модесты, подававшей ему еду, то и дело навертывались слезы. Однажды она, не сдержавшись, даже упрекнула его:
— Не падайте духом, ваша милость, — сказала она. — Как бы не накликать еще большего горя.
Простые эти слова напомнили дону Бернардо, что есть в мире и другие радости, кроме той, которую доставляет власть: вызывать сочувствие, возбуждать жалость. Показывать, что испытываешь такое глубокое горе, какого никто в мире еще не изведал, — это тоже был способ придать себе значимость. И он стал в этом деле большим мастером, мастером притворства. Целые дни проводил перед зеркалом, изучая мины и жесты, выражающие его скорбь. Целью его стала похвальба своим горем — и, как перед Модестой он делал вид, будто ничего не ест, точно так же утверждал, что потерял сон, что ночи напролет не смыкает глаз, что бессонница вконец его замучила. Но в действительности, когда дом погружался в темноту и воцарялась тишина, дон Бернардо зажигал ночник и отыскивал в буфете или в кладовой лакомый кусок, чтобы возместить дневную, тщательно соблюдаемую диету. После чего принимался ходить по дому, нарочно стараясь шуметь, чтобы разбудить прислугу и показать, как ему не спится. Таким образом сочувствие к скорбящему вдовцу распространялось, как круги на воде. От прислуги оно сообщалось брату и невестке, дону Игнасио и донье Габриэле, а от дона Игнасио — хозяину его склада Дионисио Манрике, от хозяина склада — поставщику в Пара-мо, Эстасио дель Валье, от Эстасио дель Валье — другим поставщикам с Месеты [51] и друзьям по таверне Дамасо Гарабито. Дон Бернардо, говорили люди, не ест, не спит, ничего не делает — только отдает по утрам распоряжения слуге Хуану Дуэньясу, да час-другой поговорит днем со своим братом оидором. В первые две недели вдовства единственным новшеством стало его хождение по залу, бесцельное, торжественное хождение — когда надоедало сидеть в кресле. Каждые полчаса он почти машинально поднимался и начинал ходить взад-вперед, потупив очи долу, заложив руки за спину, продумывая свои успехи в актерском мастерстве. В связи с этими прогулками по залу Минервина приметила странное явление: как только хозяин принимался ходить и раздавался стук его шагов по половицам, малыш Сиприано просыпался. И то же самое происходило, когда дон Бернардо поднимался на верхний этаж — не столько, чтобы взглянуть на ребенка, сколько для того, чтобы девушка увидела его унылое, удрученное лицо. Казалось, что дитя чувствовало на своих веках острие отцовского взгляда, какое-то неприятное ощущение, — Сиприано тут же просыпался, вытягивал сморщенную, как у черепашки, шейку, открывал глаза и, медленно поворачивая головку, обводил взглядом комнату и заливался слезами.