Михаил Старицкий - Молодость Мазепы
Когда же старики уходили по хозяйским и другим делам из светлицы, а Орыся также убегала на свидание с возвратившимся Остапом, то Мазепа с Галиной оставались одни, и тогда еще живей и счастливей происходил обмен их мыслей и чувств, теплей становилась беседа и ярче светились глаза; даже застенчивая Галина преображалась и начинала сама своим серебристым голоском передавать своему другу пережитые ею страдания. В этих дружеских беседах, которые с каждым днем становились непринужденнее, Мазепа с восторгом открывал новые и новые богатства ее души и ума: последний, при всем убожестве знаний, обнаруживал большие дарования и память, и наблюдательность, и гибкость в усвоении всякого рода понятий. Мазепа часто в этих беседах касался и современных событий, объясняя Галине их значение и открывая перед ней перспективы будущего, к которому должна бы стремиться душа каждого верного сына Украины. Галина слушала с жадностью эти сообщения и проникалась ими всецело: чего она не могла сразу понять своим разумом, то чуяла сердцем и откликалась им на всякий призыв своего друга.
В таком чистом, как жертвенный огонь, упоении бежали счастливые дни; сладкое, нежащее душу забытье отметало от Мазепы и злобу дня, и горечь разрыва с Марианной, и предстоящие новые бури. Но вот жизнь снова дохнула на них своими тревогами и нарушила их дремавший покой.
Раз, под вечер, когда они ворковали вдвоем, и Галина передавала Мазепе о той безысходной тоске, что охватывала ее, особенно в длинные ночи, тоске, изводившей ее невыносимой болью по нем, по ее исчезнувшем друге, вошла к ним на минуту Орыся и объявила радостно, что московская стража снялась со своих бивуаков и начала подвигаться вверх по Днепру и что вскоре, быть может и завтра, можно будет переправиться на ту сторону, так как здесь останутся «на варти свои верные и преданные люди.
Это известие, вместо радости скорого избавления от неприятельской осады, принесло и Мазепе, и Галине неожиданное горе, поразившее их особенно в первую минуту резкой, чувствительной болью. Завтра, быть может, свобода! Но неволя — их безмятежный рай, а свобода — разлука со всеми ее бичами, тревогой, тоской и отчаянием!
Долго они молчали, пришибленные этой новостью, будившей их от волшебного забытья и возвращавшей к неумолимой грозной действительности.
— Ой, лелечки! Ой, Боженьку мой! — застонала наконец тихо Галина, словно причитывая над умирающим счастьем, улетавшим снова от них куда-то в безвестную даль, — ты уедешь… Ты «зныкнеш» с очей моих и снова настанет для меня ночь, долгая, беспросветная, да с такой тоской! Ох! — сжала она свои руки у сердца, словно чувствуя уже ее когти, и устремляла испуганные до ужаса глаза на Мазепу.
— Радость моя, зиронька моя ясная, — взял ее тихо за руки Мазепа и почувствовал, как в его сердце словно оборвалось что-то и наполнило горячей струёй ему грудь, — что же опечалилась, «зажурылась»? Ведь разлучимся мы не на веки, — я только побываю у нашего гетмана, передам ему все и наведаюсь к вам сейчас же на хутор.
— Нет, нет, не отпустит он тебя скоро, не отпустит, — заломила она свои руки, и чистые, как утренняя роса, слезы покатились жемчугом по ее побледневшим щекам… — Никто тебя не отпустит, никто, — заголосила она тихо, как поет умирающим звуком надорванная струна, — всякий тебя держит, от себя не пускает: и друг, и недруг… всякий желает отнять у меня… Ой, какая ж это мука!
— Господь с тобой, голубка моя, горличка моя тихая, — утешал он ее дрожащим растроганным голосом, — ты напрасно рвешь свое сердце, ты напрасно роняешь слезу… Никому я не нужен… только враги уцепились бы за меня когтями, а друзья — все они здесь, в тебе одной, моей зироньке ясной, посланной Богом.
Эти ласковые, дышавшие искренним чувством слова не отразились однако счастливой улыбкой на опечаленном личике девчины; ее горе было так велико, что заглушало всякую радость.
— Соколе мой, орле сизый, — продолжала она стонущим от неудержимой боли голосом, — ой, когда б знал ты, как тяжело без тебя, как сиротливо, как больно! Все ты мне на этом свете, все! — И батько, и ненька, и друг, и брат, и весь мир! Пока я тебя не знала, я и не помнила ничего: жила ли и радовалась ли чему, — все забыла! А как увидела тебя, так словно солнце блеснуло на меня и заглянуло лаской мне в сердце. Все осветилось, заблестело кругом… повеяло теплом… Ах, как хорошо мне стало, как хорошо! День настал, счастье заиграло и радость зазвенела вот здесь, словно песня, словно песня…
— Ангел мой, дытынка моя родная! — шептал очарованный этим признаньем Мазепа, чувствуя, как неизведанное еще горячее, непорочное счастье подымает его на своих радужных крыльях куда-то в лазурную высь.
— Как же мне быть без тебя, как же быть? — заметалась Галина в тоске, ухватясь руками за голову, словно желая выжать из нее ответ на вопль своего сердца. — Ведь день без тебя это такая нудьга, что сердце разорвется от муки… да нет этих дней без тебя, нет, — все это ночи темные, черные, беспросветные… Конца им нет без тебя… Ох, они хуже могилы, там по крайности тихий покой, а здесь «нудьга» да «грызота».
— Так тебе тяжело без меня? — всматривался восторженно в это дорогое ему личико Мазепа, задыхаясь от волнения.
— Ох, как тяжко! — вздохнула Галина, — не могу я больше пережить эту тугу. Она давит меня, гнет к сырой земле… без тебя смерть мне!
— Так я дорог тебе? — так ты любишь, кохаешь меня? — наклонился к ней так близко Мазепа, что ее обдало жаром его дыхания.
— Господи! — вырвался у нее наболевший вопль, и она с рыданьем припала к его груди.
— Счастье мое! — задохнулся даже от прилива могучего чувства Мазепа. — Единая, безраздельная… до гробовой доски. Только увидя тебя, я узнал чистую радость, только побывши с тобой, я «спизнався» со щирым, непродажным чувством и научился молиться! Да, — шептал он, осыпая горячими поцелуями ее головку, шею и вздрагивавшие все еще плечики, — молиться, да, потому что душа твоя ясная, как кристалл, вызывала лишь самые чистые молитвы… Нет! Никому не уступлю я тебя, — ты послана мне Богом. В тебе все мои утехи, все радости. Пусть «шарпає» меня жизнь, пусть рвут на «шматкы» ее бури — у меня счастье и за это счастье я перенесу всякие муки, всякие «катування».
Галина только жалась к нему и трепетала от охватившего ее блаженства, в котором погасли слезы и зажглись звезды нового счастья.
В сенях раздался стук шагов, с шумом распахнулась дверь, и на пороге появился запыхавшийся от быстрой ходьбы Сыч.
— Собирайтесь, детки! — крикнул он весело, — можно уже ехать.
Мазепа и Галина едва успели отскочить друг от друга, но не умели скрыть волнения, которое зажгло им лица нескрываемым счастьем.
Сыч понял их смущение и, улыбнувшись в седой ус, продолжал более сдержанным голосом, не отрывая от Мазепы пытливого взгляда:
— Московских стрельцов уже слизнуло языком; по-моему, наилучше нам воспользоваться сегодняшней же ночью, а то не ровен час», другие аспиды найдут и помешают, а за нами и хутор уже «тужыть», да и вельможному лыцарю нужно уже, вероятно, спешить по войсковым требам. У каждого ведь свое дело и свое горе.
Мазепа почувствовал в этих словах скрытый страх старика, чтобы шляхетный пан не взбаламутил его внучки, и хотел было сразу успокоить его на этот счет, но здесь помешали вошедшие в это время в хату батюшка и Орыся…
LXV
Сборы Сыча в дорогу были недолги. У него давно уже стояли упакованные вещи, а у Мазепы не было почти никакой поклажи. Орыся не отменила прежнего решения и уезжала, к радости Галины, с нею на хутор. Правда ее гнало туда отчасти эгоистическое чувство: Остап ведь тоже выезжал за Днепр к Дорошенко вместе с Мазепой, а потому для нее было больше вероятия, что он вместе же с Мазепой скорее сможет навестить их на хуторе, чем в Волчьих Байраках, куда ему, как перебежчику, опасно было одному и возвращаться. Батюшка поддался наконец общим убеждениям и решился отправиться на некоторое время с Сычом на хутор — переждать опасную «хуртовыну», так как и паства его один за другим покидала опасную приднепровскую деревню и бежала кто в города, кто в непролазные пущи, а все молодые и сильные, соединившись в загон, отправились к Гострому, куда стекались отовсюду вооруженные «купы» и загоны. Переправа через Днепр прошла счастливо, без особых приключений, хотя их «дуб» и встретил какой-то подозрительный челнок, наткнувшийся на них два раза и исчезнувший при оклике во мгле.
На другой день рано утром доехали все вместе до корчмы, от которой дороги расходились уже в противоположные стороны. Здесь путники должны были расстаться.
Мазепа крепко обнял Сыча и сказал с чувством:
— Верь, батьку, что Мазепе твоя внучка стала давно родной и что сердце его не способно на «потайну зраду».
— Верю, мой сыну! — произнес тронутый до глубины души Сыч, — храни тебя, Боже, везде и храни твою душу.