Всеволод Крестовский - Петербургские трущобы. Том 1
— Хм… это точно что так… А вот ты, чай, в книжках читаешь, как там сказано… Божественное читаешь?
— Случается.
— А читал, что сказано: «Никто не может двема господинома работати, либо единого возлюбит, а другого возненавидит, или единого держится, о друзем же нерадети начнет». Это — великое слово, так ты и знай!.. Работал я на мир и мир возлюбил, а мамоне уж опосле этого и работать не приходится.
Вересова порядком-таки озадачил этот смышленый ответ, который показывал в Рамзе глубокую силу убеждения.
— Ты вот хоть никогда еще сам не сказывал — а я так думаю, что надо быть — грамотный, Аким Степаныч? — спросил Облако.
— Грамотный. С измальства еще к грамоти в науку пошел, — отвечал Рамзя. — Отец у нас был, покойник, старец благочестивый и дом в страхе божием соблюдал, и как готовил нас больше по торговой части, так и грамоте беспременно учиться наказал: перво, говорит, божественное дело будешь смыслять, а второе дело — по торговой части без грамоты ноне ни шагу ступить… Так я и обучался у дьячка у приходского…
— Ну, и как же ты от отца остался? жил-то после как? — с любопытством подсел к нему поближе Вересов.
Рамзя поглядел на него тихим, благодушным взором и слегка улыбнулся.
— Тебе, вижу я, — начал он, — историю мою послушать хочется?.. Не столь-то я охочь рассказывать историю-то эту. Ну да вы люди простые, незлобные, опять же и свой брат заключенник, не начальство какое. Да с чего же начать-то — никак не сообразишь… Нешто про то, как я на свою дорогу вышел?..
И он на несколько времени задумчиво подперся рукою.
— Это самое дело, — как бы припоминая, с глубоким вздохом начал Рамзя, — почитай, что с измальства пошло… Был у нас дедко — уж лет под сто старику было, одначе бодрый и в памяти… Бывало, как подойдет это весна, станет древо листвою одеваться, цыкорей замахровеет — так дедко тотчас в лес, и в лесу это у него пчельник… Пчелка жужжит, тишина такая и благоухание!.. Там и келейка была у него срублена, и место изгородью огорожено — хорошо было об вешнюю пору!.. Перво-наперво молитву сотворит; отец Гервасий молебен ему отслужит и все место на четыре стороны и кажинный угол петой водой окропит, затем, чтобы пчелка роилась благодатливо…
Так, бывало, мы с дедкой и днюем и ночуем вплоть до самых заморозков, как ульи в амшаник хоронить время приспеет.
И так мне полюбился душевно этот самый лес, что, кажется, и не вышел бы оттоле никогда: так вот и тянет, так вот и тянет! Моченьки моей нет в деревне — все бы мне это к лесу да к лесу! все бы это мне на тишь да благодать лесную очами своими дивоваться и время так провождать…
Пустыня ты, мати прекрасная!
Ты прими меня, мати возлюбленная!
Как придет на свет весна красная –
Оденутся древесы райскими листьями,
Запоют птицы голосами архангельскими –
И я из пустыни вон не выду,
А тебя, мати пустыня, я не покину,
Разгуляюсь я, млад вьюнош, во дубравушке.
Частые древа со мной будут думу думати,
Мелкие листья со мной станут говорити,
Райские птицы станут распевати –
Меня, млада вьюноша, потешати.
Вот эта самая песня в те поры у меня с ума не сходила — все, бывало, с дедкой и поем ее. Оттоль-то я и стихи петь полюбил, как у него научился.
И одно время такое это было, что просто и невесть что со мною сделалось: стал ровно полоумный какой — по шестнадцатому году было. Как разыгралася только эта весна, так меня, ровно силой какой, в лес да в поле! Сбежал парень с села, совсем сбежал; куда и про что — того и сам не разумеет, а и на селе никто не ведает.
Дня через два отыскали меня наши ребята, к отцу привели. Засадил меня он дома за работу. Работаю день, работаю два, а самого так и томит истома какая-то, словно тошно становится — ажно обомлел весь: и все-то бы мне в лесу… Пал я отцу в ноги: «Пусти, — говорю, — батюшка-осударь, отпусти во пчельник, на дедкино место! Пчелка без присмотру, без прихолы, а мне невмоготу дома!» (дедка-то об Егорьеве дне богу душу отдал). Подумал отец, да и отпустил меня в лес. Так я лето цельное в лесу провождал, за пчелкой ходил. И вовсе мне это занятие не скучно было: взял я с собою книжек божественных разных; читаю, как свободное время выдастся, а свободного времени в лесу-то много.
Читаю это я, а самому словно чудится это обители всякие благословенные, иноки благообразные, и древа, и цветики тут всякие; кресты на обителях позлащенные, и житие мирное, сподобливое… Все это в юности моей такое помышление на уме у меня было, чтобы мне это беспременно в иноки идти; и кажинный праздник я все, бывало, на клиросе пою и читаю — значит, так уж сам собою, с измальства к божественному житию приобычался… Ну, а потом и ничего: к торговому делу приглядку имел — отец в город посылал торговать, значит.
Вел это самое дело я умеючи. Не поставьте, братцы, в похвальбу, а только скажу, не хвастаясь: не оболгал никого насчет товару и в обман али в сумление какое никого не вводил, а вел дело по цене, начистоту — и потому самому больше — купцы в городе любили со мною эту камерцию водить.
Только отец об зимнем Миколе преставился. Мы с братом в раздел пошли. Разделили добро честно, по-христиански, и на том порешили промеж собой, чтобы мне — как я, значит, холостой — жить с братом вкупе. К женитьбе я тогда пристрастия не имел никакого — так и жили мы. Лето я на пчельнике, а зиму в торгах; а брат при домашнем обиходе.
Над отцом я и псалтирь читал, и опосле этого стал больше еще к божественному чтению приникать — потому: сожаление и печаль в ту пору такая меня брала, что в том все свое и утешение полагал. Стал читать я Евангелие святое — напало тут на меня такое раздумье горькое, что я тебе, милый человек, и сказать не умею. И все-то из сердца у меня нейдет то, что там сказано: «Аще хощешь совершен быти — иди, продаждь имение твое и даждь нищим», — вот все это и мерещится мне; потому — знаю, как сам господь сказал: «Аще кто хощет по мне идти, да отвержется себе, и возьмет крест свой и по мне грядет», — так и не могу спокойно дома сидеть…
— Ведь вот ты, Иван Осипыч, и в книгах лучше нашего читаешь, — прибавил Рамзя, относясь к Вересову со своей обычной строгой и в то же время приветно-кроткой улыбкой, — а знаешь ли, что хоть бы это значило: «возьми крест твой и по мне гряди»? Так вот и не кори меня за то, что пошел я по своему пути…
А на ту пору неурожай был, да погорело у нас на селе дворов с тринадцать. Стал я смекать, что тут на мир поработать надо — ну, и продал имение свое, и роздал нищим.
Так вот от той поры это самое дело и пошло со мной…
Стал брат домекать, что я свое добро расточаю. Из этого самого в семье у нас эта свара пошла. Думаю себе: непригоже нам, братьям единокровным, ровно псам каким, нечестиво лаяться. Нечего делать, в раздел идти надобно. Пошли в раздел. Я свои остатки забрал, а в год с двумя месяцами сам остался нищ и убог.
Думал я себе насчет монастыря, чтобы, значит, в иноки идти; однако после такое размышление на меня нашло, что думаю: человек я мирской и миру пользу приносил, равно брату единоутробному; про что же мне отщетить себя от мира? В иночестве мне для своей души спасенье, а миру помощи никакой нет. И надумал я себе, чтобы сначала на мир порадеть, а потом, коли бог грехам потерпит, о душе своей грешной помыслить. Еще пуще навело меня на мысль то безобразие, которое над миром чинилось.
Работа на мир — дело хорошее: и сын человеческий не прииде да послужат ему, но послужити и дати душу свою избавление за многих. Ты вот это уразумей!..
А безобразие вижу я такое, что вот хоть бы иной мужик, раздобревши да разбогатевши, своего же брата, мужика, теснит да презирает, потому — стяжение имеет многое и сам в купцы норовит.
Придет к нему разоренный за помощью, а он насмеется ему и прогонит, а не то на жидовских процентах отпустит. А что теперича бурмистры, головы эти самые, чинят худо нашему брату, мужику серому, особенно который победней да побезответней, — и исчислить-то так просто нет тому конца.
«За что же, думаю, терпит мужик от всех — уж не говорю, от господ иных либо от земских, а то от своего же брата, мужика? Какая тому причина есть, и за что один кичится, а другой преклоняется, когда и в писании сказано: «Довлеет ученику, да будет яко учитель его, и раб, яко господь его»?.. Вижу я, что все это в миру противу божеских писаний творится, дьявольским попущением; ибо забыли люди, что сказано: «Иже бо вознесется — смирится, и смиряйся — вознесется… Всякая гора да унизится, и всяк долг да возвысится»…
Вот, господин ты мой, так и я попамятовал себе про то, что господь низложит сильные со престол и вознесет смиренные; а позабыл Христовы же слова великие: «Претерпевый до конца, той спасен будет». За то-то вот самое и терплю я теперь, по грехам своим.
— Ну, а преступление же ты какое сгрешил? — перебил рассказчика Кузьма Облако, которому совсем чудным делом казалось, что такой человек попал острожником на татебное отделение, как тяжкий преступник.