Петр Краснов - Единая-неделимая
Вторую ночь в хате царила жуткая и с трудом скрываемая тревога. За ночь и за день все хорошо выспались, а теперь к ночи поняли, вернее — почувствовали, что неприятель близко и неизвестно, что отделяет его от них. Телефонов не было. Были велосипеды, но по этой грязи они не годились. Оставалось одно: слушать, не будет ли выстрелов.
Все сидели под окном, затянутым старыми мешками и тряпьем, и прислушивались к нечеловеческим и странным голосам степи. В хате был полный мрак, и, если смотреть в щель между окном и занавеской, в степи казалось светлее.
— Господин ротмистр! А как на настоящей войне? — спросил кадет Петров. Это был его любимый вопрос. Оба кадета любили вызывать Морозова на рассказы о старой императорской армии и тогда слушали его с молчаливым, напряженным, почти суровым вниманием. Так, думалось
Морозову, должны слушать сыновья промотавшегося отца повесть о том, как были богаты их родители.
— Она была не такая, как эта?
— Ну, какая это война!.. Это один ужас, а не война. И на той войне был ужас, была смерть, носились десятидюймовые немецкие чемоданы, вырывали десятки людей, рвались бомбы с аэропланов, косило людей пулеметным дождем, но там мы были солдатами, армией, мы знали друг друга, и там мы знали, что мы все — одно Великое целое. Возьмем, Алеша, наш полк. Ах! Что это была за красота! Сверху донизу — от командира полка до последнего рядового, больше — до последней лошади нашего полка, до полковой собаки Бурана — мы все были одно. И весь полк жил одним. Воинская честь, слава полка, вера в Бога, преданность Государю — вот чем мы жили.
Морозов закашлялся и крепче запахнул шинель.
— Тогда, бывало, вот в такую ночь пошлю я секреты по два человека и знаю — ни один не выдаст. Мы знали друг друга, и мы друг другу верили. Был у меня, например, вахмистр Солдатов. Что это был за человек! Вот уж полк любил. Не доспит, не доест, а проследит, чтобы все 'было исправно.
— А как же, господин ротмистр? — спросил другой кадет Поставский. — Вот, говорят, Ершов, начдив красный, что против нас теперь… Он, говорят, вашего же полка. Вы его знали?
— Еще бы не знать. Ершов не только нашего полка, но он мой земляк, из тех мест, где было наше имение. Я его помню совсем маленьким. Сколько раз видал я его у нас в экономии с дедом его, старым казаком Мануилом. Помню, как он на клиросе в Тарасовской церкви первый голос пел, как учился в полку музыке, к Инвалидному концерту готовился. Да… помню все… А на войне… На войне и Ершов был хорош… Помню, в январе семнадцатого года стояли мы в окопах. И было как-то всем тоскливо и смутно. Тяжело как-то дышалось. Может быть, уже чувствовали бессознательно, что надвигается на нас тьма кромешная — революция. Полком тогда командовал наш штаб-офицер, полковник Работников. Время было тихое, немец нас не тревожил, притаился и притих по своим норам… Полковник Работников тогда прислал нам хор трубачей, чтобы развлечь солдат. Приехал, помню, этот самый Ершов. Шинелька чистенькая, на рукавах шевроны горят, вдоль борта золотая цепочка пущена — царские, жалованные часы! Поздоровался за руку с вахмистром — он женихом был его дочери. Потом подходит ко мне: «Позвольте, — говорит, — ваше высокоблагородие, начать с гимна, чтобы знали немцы, какая есть наша держава». И заиграли. Да, как играли! Мы все вылезли из землянок. Так и летел к зимнему небу наш гимн, как молитва, и солдаты вторили ему дружными голосами. Ершов играл на корнете, и я видел слезы на его глазах… А в прошлом году он венчал на хуторе Кошкином священника с кобылой, замучил родного деда Мануила и расстрелял отца с матерью… Безумие!.. Люди охвачены безумием…
— Ну, какое безумие, — раздался из угла низкий хрипловатый голос капитана Лопатина. — Если бы было безумие, не было бы страшно. Надели бы смирительную рубашку, посадили бы в сумасшедшие дома, — вот и весь сказ. Где есть безумие, там нет силы. Ужас в том, что сила там есть и что за этим видимым безумием масс стоит чья-то стальная воля, воля более сильная, чем воля наших вождей. И потому нам не победить. Вы только вдумайтесь в то, что делается. Какой смысл усталым от войны екатеринославским, харьковским и воронежским мужикам истреблять наших же усталых екатеринославских, воронежских и харьковских мужиков? Какой смысл генералу Сытину становиться против генерала Деникина, или генералам Брусилову и Потапову разрушать то, что они же созидали? Смысла нет, но все они исполняют чью-то определенную, сильную, чужую волю. И эта воля задалась целью истребить Россию. И не только Россию, но и вообще христианство. Она начала с России… Но только… — Лопатин возвысил голос, — она и погибнет в России! И это потому, что именно в России, в этой кровавой и темной России, сохранилось истинное христианство, потому что вся Россия сквозь ненависть и злобу пропитана христианской любовью и эта любовь победит ненависть и злобу! Потому что в России живет, по России ходит, по народной вере, Матерь Божия, и Она не даст погибнуть навек храму Сына Своего — православной Руси!
XXVIII
В темноте холодной хаты глухо прозвучал голос Морозова:
Le temps monotone
Attend que l'heure passe,
Que l'heure sonne.[5]
В хате долго стояло молчание. Было так тихо, как будто все бывшие тут растворились в темноте. Наконец раздался голос Морозова.
— Были в моей жизни минуты, когда мне казалось, что я скольжу по краю быстро вертящегося над пропастью колеса и уже готов сорваться в бездну. Это было в бессонные петербургские ночи в обществе одного странного человека, которого даже фамилии я не знаю. Звали его Андреем Андреевичем. Мне казалось тогда, что другой мир, мир теней жутко надвигается на наш. Я чувствовал тогда, что мы все только песчинки в мировом океане. И время уносит нас к неизвестному, и не наша людская воля правит нами. Вот и теперь я испытываю такое же чувство. Ночная, бесконечная степь, занавешенная дождем. В ней затерялась маленькая хата, и в ней мы, кучка людей. А над нами безграничные пространства. Там, за тучами горят невидимые нам звезды, стоит бессменным стражем над полюсом Северная звезда и звезды Медведицы вращаются по одному вечному пути и закону.
Морозов замолчал. Прошло несколько минут. Никто не нарушил тишины.
— Но ведь есть же эти звезды! — воскликнул Морозов. — Никто из нас не сомневается, что придет ветер, промчится по небу буйными порывами, разорвет тяжелые тучи и проглянут опять ясные, кроткие звезды. Замерцает маленьким ожерельем народный Волосожар — Плеяды, расстелется полотенцем Млечный Путь и станут на прежних путях голубая Венера, красный Марс и весь рой планет…
… Они были… они есть… они будут. По чьей-то воле они брошены в беспредельность и мчались, и мчатся, и будут мчаться там всегда… Каждая из них уносится в пространство, и спешит за нею всегда остающееся назади время, и мы сами уносимся в пространство с нашей маленькой землей. Бьется наше сердце, то ровно и тихо, то быстрыми толчками, и каждое биение его уносит нас вперед по бесконечному пути, где наши века — только минуты. И нет нам возврата. И когда память оглядывается назад, мы видим в тумане лишь обрывки пройденного, но вернуться не можем. Никогда…
Le temps monotone
Attend que l'heure passe,
Que l'heure sonne.
Да, для вечного и бессменного наши века только минуты. И то, что мы переживаем теперь так тяжко, — тоже минута. Она кажется долгой. Нас источила война. Революция и смута испили до дна чашу воли в наших сердцах, и в теперешнем безудержном отступлении мы видим отсутствие воли к победе наших вождей. Застрелился Каледин, убит Корнилов, в тихой тоске сгорел Алексеев, погибли в мученические ризы одетые Государь и Его Семья. А мы еще живем. Но мы знаем, что мы, как и все, — только эфемериды, те мухи-бабочки с зеленым телом и прозрачными крылышками, что родятся и умирают в один и тот же день!.. Боже мой!.. Нам кажется, что все потеряно, что все растрачено и остались только грязь, степь, темные тучи и ветер… Но есть вечные звезды… И будут они снова светить над землей и опять будет на ней тихая, человеческая, христианская жизнь.
Le temps immuable
Est un gouffre de nuit,
Ou les grains de sable
Tomblent dans l'infini.[6]
He удивляйтесь… He думайте, что я сошел с ума. Я сам не знаю, почему мне пришли в память стихи этого непонятного человека?.. Он говорил их мне когда-то на берегу моря, в хаосе камней, и было в нем тогда нечто соблазнительное и странное, точно грусть уставшего демона.
… Почему мне опять вспомнились эти стихи, говорящие о тщете земного? Или потому, что здесь, на земле что-то страшное уже стережет и надвигается из тьмы этой непогодной ночи?
Le cceur bat les secondes
En proie a la douleur…
Le mouvement des mondes
N'est qu'un leurre.[7]
He знаю, случалось ли вам испытывать такое чувство. Думаю, оно знакомо многим. Вдруг точно время остановится. В воздухе станет тихо. Листья деревьев виснут с неподвижною мертвенностью, плоским становится все вокруг и скучным кажется свет солнца, точно во время затмения. Сердце начинает биться с непонятной быстротою и наступает ожидание неизбежности. И к каждому это Неизбежное приходит в свой черед.