Вадим Артамонов - Василий III
Много монастырей повидал на своём пути Андрей, но нигде не приглянулось ему. В середине октября вышли они с Кудеяром к тихой речке, за которой на ровном месте вздымалась поросшая лесом гора. На вершине её из сосновой зелени торчала маковка церкви, а по склонам были разбросаны скитские постройки.
День был пасмурный, тихий. Из набежавшей тучки брызнул дождик и убежал на противоположный берег реки, покрыв пузырями её поверхность. Тропинка, петляя между деревьями, вывела путников к узенькому мостику, переброшенному через реку. Остановившись посреди моста, Андрей осмотрелся по сторонам и впервые был поражён красотой невзрачного дерева рябины.
Многие деревья уже полностью обнажились, другие ещё щеголяют в ярких нарядах, которые, однако же, обветшали, расползаются на глазах, легко рвутся бесстыдником-ветром. В октябрьскую пору красота как бы стекает с деревьев на землю: с каждым днём гаснут, меркнут, мрачнеют кроны, но зато какими замечательными праздничными теремами предстают муравейники, молодые стройные ёлочки! И вот наконец наступает осенний день, когда во всей своей красе является людям рябина — замечательнейшее дерево русского леса. Словно кто-то запалил по опушкам и полянам огромные, никого не греющие костры.
— Красота-то здесь какая! Тишина, покой…
— Смотри-ка, монахи рыбу в речке ловят.
Возле самой горы речка разлилась широко, и в заводи виднелись две лодки, в которых неподвижно сидели монахи с удочками в руках.
— Хорошо здесь?
— Мне тут поглянулось.
— Ну что ж, попробуем упросить игумена принять нас в свою обитель.
Игуменом оказался один из монахов, ловивших рыбу. Отдав келарю добычу, он позвал гостей в свою келью. Отец Пахомий был приземист, седобород, медлителен в движениях. А глаза имел шустрые, любопытствующие.
— Вижу, — ласково заговорил он, — издалека вы к нам пожаловали, очень даже издалека. Что же вас привело сюда, в эдакую глушь?
— Просим, отец Пахомий, принять нас в свой монастырь.
— Эвон чего захотели! Монастырь — не гостиный двор. К монастырской жизни способность надо иметь.
— Но и желание тоже.
— В монастырях многие жить желают, думают, будто здесь хлеб самый дешёвый. Коли вы лёгкой жизни хотите, ищите себе другой монастырь. Я же лежебок не терплю. Всяк у нас своё дело делает: кто рыбу ловит, кто грибы собирает, а кто дровишки на зиму заготавливает. Иные столярничают, бондари кадушки да бочки мастерят.
— Не на даровые хлебы мы пришли. Вместе с другими работать станем.
— Скажи, мил человек, а где тебе побывать пришлось?
— Был в Крыму, в Зарайске, Коломне, Волоке Ламском… Во многих городах и весях довелось быть.
— А я вот всю жизнь на одном месте прожил. Интересно мне будет тебя послушать. Только вот молод ты для монашеской жизни. Лет тридцать, поди?
— Угадал, отец Пахомий. Годами-то я молод, да душой состарился.
— Отчего так?
— Трудная жизнь выпала на мою долю.
— А баб ты знавал? — Игумен с любопытством уставился на Андрея.
— Знавал, отец Пахомий.
— Большой соблазн в них. Боюсь, по молодости лет грешить начнёшь.
— Не бойся, отче. Полюбил я всем сердцем одну девицу. Поженились мы, год душа в душу прожили. Да тут татары нагрянули, когда я в отлучке был. Возвратился, а ничего и нет: ни кола, ни двора, ни любимой жены. В полон татары её угнали. Не мог я без неё жить, в татарщину следом пошёл. Долго в Крымской орде искал свою любимую жёнушку. Наконец повстречал её, да поздно: отказалась она на Русь возвратиться, детей своих, в татарщине рождённых, бросить не пожелала, а их у неё шесть душ. Так что ни с чем я на Русь, воротился. Ныне какая мне жизнь? Оттого и решил в монастырь податься.
Игумен сочувственно вздохнул:
— Примем тебя в святую обитель. В ней обретёшь ты душевный покой и радость.
— Об одном ещё прошу, отец Пахомий. Разреши оставить в обители отрока Кудеяра. Родители его померли, а я как к сыну родному к нему привязался. Вместе с ним мы из Крыма на Русь пришли.
— Пусть будет по-твоему. Трудись в поте лица, расти отрока Кудеяра.
Глава 16
Марья — пустые щи [188] с незапамятных времён повсеместно слывёт днём всяческого обмана, не зря на Руси сказывают: «На Марью — заиграй овражки и глупая баба умного мужика на пустых щах проведёт и выведет». Незлобиво подшучивают друг над другом в этот день москвичи, хохочут над теми, кого провести на мякине доведётся. От того весёлого шума домовой просыпается в добром расположении духа, ласковым до хозяев. Ну а там, где хозяева злы и неприветливы, там и домовой лют.
В марте заканчивается у крестьян запас кислой капусты, потому апрельские щи прозываются пустыми, а про тех, кто хочет чего-то необычного, говорят: «Захотел ты в апреле кислых щей».
Под яркими лучами солнца быстро тают снега. На все лады — то звонко, то бурливо, то чуть слышно — трезвонят повсюду ручьи, спешат донести талые воды до рек и речушек, а те, переполнившись, вздымают потрескавшийся синевато-серый лёд, крушат его и несут постепенно уменьшающиеся в размерах льдины к далёкому синему морю.
Радуется сердце крестьянина, коли на Марью разольётся полая вода. Значит, быть большой траве и раннему покосу! Вот и просят повсюду: «Марья — зажги снега, заиграй овражки».
А вслед за Марьей — Поликарпов день. Об эту пору начинается весенняя бесхлебица, потому говорят: «Ворона каркала, да мужику Поликарпов день накаркала».
За Поликарповым днём — Никитин день. Те, кто по Оке живут, смотрят с надеждой на реку: коли на Никиту лёд не пошёл, то лов рыбы будет плохой. В этот день водяной от зимней спячки просыпается. Увидит над собой лёд — и таким лютым становится, всю рыбу истребляет и разоряет. Потому рыбаки спешат умилостивить его, угостить гостинцем — в полночь топят в реке лошадь или льют в воду масло. «Не пройдёт на Никиту-исповедника лёд — весь весенний лов на нет сойдёт».
Хоть и голодно, но всюду на Москве веселье. Только в великокняжеских покоях печаль да тревога — правительница при смерти. Утром Никитина дня, в среду, пришла Елена в сознание и как будто почувствовала себя лучше. Ярко светило весеннее солнце. Под окнами великокняжеского дворца звонкую радостную песню напевал ручей. Солнечные блики, отражённые движущейся водой, весело приплясывали на потолке.
Василий Шуйский пристально вглядывался в бледное, с синими подтёками лицо великой княгини.
«Так тебе и надобно, скверная бабёнка! Будешь знать, как меня, первостатейного боярина, поносить…»
Елена приоткрыла глаза.
— День-то какой нынче славный, — тихо проговорила она, — да, видать, не для меня светит солнышко, не жилец я на белом свете.
— Тебе, государыня, хуже? — озабоченно спросила Аграфена Челяднина.
— Нынче мне лучше стало, да сердце чует: не к добру то. Потому попрощаться хочу со всеми.
Елена глянула в сторону сыновей. Аграфена держала за руку младшего — Юрия, Ваня стоял между Иваном Овчиной и Фёдором Мишуриным. У дьяка тёмные волосы над высоким лбом, широкие густые брови, а борода огненно-рыжая.
— Тебе, Аграфепа, сыновей своих доверяю. Береги пуще глаза.
— Не изволь беспокоиться, государыня, все исполню, как велишь.
Елена перевела взгляд на Ивана Овчину:
— А ты, Иван, стань детям моим заместо отца.
Василий Шуйский скрипнул зубами.
«Выходит, я старался ради того, чтобы этот кобель стал над нами. Не бывать тому!»
Новый приступ боли исказил лицо правительницы. Лекарь Феофил, склонившись, тихо спросил:
— Что у тебя болит, государыня?
— Все у меня болит. Словно огнём внутренности жжёт…
Михаил Тучков не сомневался, что Елену отравили: с чего бы молодой бабе вдруг расхвораться неизвестно какой болестью? Ни поветрия, ни простуды не было. Правда, сам Феофил, лекарь добрый, опытный, не уверен в том, потому об отраве не заикается. Скажи — и копать придётся, кто зелье дал. А злодей, может, рядом стоит и над мучениями правительницы сейчас злорадствует. Кто отравил её? Михайло Захарьин? Шигона-Поджогин? Гришка Путятин или Фёдор Мишурин? Вряд ли они могли пойти на убийство Елены. Ни к чему им это.
Михаил Васильевич посмотрел на митрополита, Аграфену Челяднину и её брата Ивана Овчину-Телепнева-Оболенского. Этим совсем уж не пристало травить великую княгиню. А вот братья Шуйские… Тучков пристально глянул в глаза старого воеводы. Василий Васильевич тяжко вздохнул и, повернувшись к образам, начал усердно креститься.
В это время Елена громко закричала и, резко оборвав крик, затихла.
— Мама, мамочка! — Юный великий князь бросился в объятия Ивана Овчины.
А по широко раздавшейся Москве-реке плыли голубовато-зелёные на изломе льдины. Толпы людей наблюдали за ледоходом. Заметив на льдине стоявшего столбиком зайца, москвичи дружно захохотали, заулюлюкали, засвистели. Радостью полнятся сердца молодых: лёд сойдёт, тепло явится, запоют в лесах соловьи-пташечки, покроются листвою деревья, распустятся цветы лазоревые. То-то будет по лесам любви да веселья!