А. Сахаров (редактор) - Александр I
Давно уже Рылеев замечал их любовные шашни. Просил жену спровадить гостью от греха домой, в чухломскую усадьбу к тётенькам. Якубович не жених, а осрамить девушку ему нипочём. На то и роковой человек. Ещё недавно была у Рылеева дуэль из-за другой жениной родственницы, тоже обманутой девушки. Неужто ему снова драться из-за дурищи Глафирки?
– Я – как обломок кораблекрушения, выброшенный бурей на пустынный берег, – говорил Якубович. – Ах, для чего убийственный свинец на горах Кавказских не пресёк моего бытия… Что оно? Павший лист между осенними листьями, флаг тонущего корабля, который на минуту веет над бездною…
– Любящее сердце спасёт вас, – томно ворковала Глашенька.
– Нет, не спасёт! – простонал Якубович. – Душа моя как океан, задавленный тяжёлой мглой…
Рылеев удивился: вспомнилось, что эти самые слова об океане говорил и Бестужев. Кто же у кого заимствовал?
Слова замерли в страстном шёпоте; послышался девственный крик:
– Ах, что вы, что вы, Александр Иванович! Оставьте, не надо, ради Бога…
Рылеев отворил дверь и увидел Глашеньку в объятьях Якубовича; по тому, как он её целовал, ясно было, что это уже не в первый раз.
Глафира взвизгнула, хотела упасть в обморок, но так как не шутя боялась братца. – так называла она Рылеева, – предпочла убежать в кухню и там спрятаться в чулан, как пойманная с кадетом шестнадцатилетняя девочка.
Рылеев взял Якубовича за руку и повёл в столовую.
– Ну что ж, поздравляю. Честным пирком да за свадебку?
Якубович молчал.
– Отвечайте же, сударь, извольте объяснить ваши намерения…
– Я, видишь ли, друг мой, почёл бы, разумеется, за счастье… Но ты знаешь мои обстоятельства: не могу я жениться, не вправе связать жизнь молодого существа…
– А вправе обесчестить?
– Послушай, Рылеев, кажется, Глафира Никитична не маленькая…
– Ещё бы маленькая! Старая девка. Но пока она в моём доме, я никому не позволю…
– Да что ты горячишься, помилуй? У нас ведь ничего и не было…
Если бы случилось это на Кавказе, Якубович принял бы вызов; у него была храбрость тщеславия, и он стрелял превосходно, а Рылеев плохо; но здесь, в Петербурге, на виду государя, поединок грозил новою ссылкою, окончательным расстройством карьеры, а может быть, и раскрытием тайного общества – и тогда неминуемой гибелью.
– Ты знаешь, душа моя, я не трус и всегда готов обменяться пулями – но на тебя рука не подымется. Да и не за что, право…
– А, так ты вот как, подлец! – закричал Рылеев, и вихор поднялся на затылке его, угрожающий, как бывало, в корпусе, перед дракою. – Так не будешь, не будешь драться?..
Ещё в начале разговора послышался в прихожей звонок; потом второй, третий, четвёртый, – всё время звонили; испорченный колокольчик дребезжал слабо и, наконец, в последний раз глухо звякнув, совсем умолк: верно, опять оборвался.
«Э, чёрт! Кого ещё принесла нелёгкая? А Филька, подлец, дрыхнет», – думал Рылеев полусознательно, и это усиливало бешенство его.
– Так не будешь, не будешь?.. – наступал на противника, бледнея и сжимая кулаки.
Росту был небольшого и довольно хил; Якубович перед ним силач и великан. Но в тонких, сжатых, побледневших губах Рылеева, в горящих глазах и даже в мальчишеском вихре на затылке что-то было такое неистовое, что Якубович потихоньку пятился; и если бы в эту минуту Рылеев вгляделся в него, то, может быть, понял бы, что «храбрый кавказец» не так храбр, как это кажется.
– Кондратий Фёдорович Рылеев? – произнёс чей-то голос.
Тот обернулся и увидел незнакомого молодого человека в армейском тёмно-зелёном мундире с высоким красным воротником и штаб-офицерскими погонами.
– Прошу извинить, господа, – проговорил вошедший, поглядывая с недоумением то на Рылеева, то на Якубовича, – не дозвонился: должно быть, испорчен звонок, дверь отперта…
– Что вам, сударь, угодно? – крикнул хозяин.
– Позвольте представиться, – продолжал гость с едва заметной усмешкой, – полковник Павел Иванович Пестель.[190]
– Пестель! Павел Иванович! – бросился к нему навстречу Рылеев, и лицо его просветлело с тем внезапным переходом от одного чувства к другому, который был ему свойствен.
– Прошу вас, господа, не стесняйтесь. Я в другой раз… – начал было Пестель.
– Нет, что вы, что вы, Павел Иванович! Милости просим, – засуетился Рылеев, пожимая ему руки и отнимая шляпу; о Якубовиче забыл. Тот прошмыгнул мимо них в прихожую, торопливо оделся и выбежал.
Хозяин повёл гостя в кабинет, продолжая суетиться с преувеличенной любезностью.
– Не угодно ли трубочку?
– Спасибо, не курю.
– Ну слава Богу, наконец-то залучили вас! – опять засуетился Рылеев, сбиваясь и путаясь. – А я уж, признаться, думал, что так и уедете, не повидавшись.
– За мною следят, надо было выждать, – заговорил Пестель чистым русским говором, но слишком правильно, отчётливо, и в этом виден был немец. – Я приехал с генералом Киселёвым,[191] начальником штаба. Государь обо мне спрашивал. Надо быть весьма осторожным… А это кто у вас?
– Якубович.
– А, знаю… Дверь, кажется, не заперли? Ваш мальчик спит.
– Ах, в самом деле, – спохватился Рылеев. Сбегал, запер, растолкал Фильку, приказал ждать барыню и вернулся в кабинет.
– Ну что, как у вас в Южном обществе? – видимо, затруднялся он, с чего начать; вглядывался в Пестеля.
Ему лет за тридцать. Как у людей, ведущих сидячую жизнь, нездоровая, бледно-жёлтая одутловатость в лице; чёрные, жидкие, с начинающейся лысиной волосы; виски по-военному наперёд зачёсаны; тщательно выбрит; крутой, гладкий, точно из слоновой кости точёный, лоб; взгляд чёрных, без блеска, широко расставленных и глубоко сидящих глаз такой тяжёлый, пристальный, что кажется, чуть-чуть косит; и во всём облике что-то тяжёлое, застывшее, недвижное, как будто окаменелое. Говорили о сходстве его с Наполеоном; но если и было сходство, то не в чертах, а в чём-то другом. Росту ниже среднего; мешковат, сутул, одно плечо выше другого, как у людей много пишущих. Одет небрежно; длиннополый мундир сшит плохо, должно быть, каким-нибудь уездным жидом; зелёное сукно на спине выгорело; золото погон потемнело. Ордена св. Владимира с бантом, св. Анны, Пурлемерит[192] и золотая шпага за храбрость: герой Двенадцатого года.
«А ведь и в самом деле, пожалуй, Наполеона из себя корчит!» – подумал Рылеев, почему-то сразу насторожившись с безотчётною враждебностью.
Пестель, не затрудняясь, приступил к делу.
– Я приехал в Петербруг, дабы предложить вам соединение Северного общества с Южным, – начал он, глядя на Рылеева в упор своим пристальным, как будто косящим взглядом. – А для сего нам нужно бы знать с точностью ваши намерения, как всей Директории здешней, так и лично ваши, Кондратий Фёдорович: я хотел бы знать, какой именно образ правления полагаете вы для России удобнейшим?
Беседа длилась больше двух часов. Пестель предлагал по очереди – Северо-Американскую республику. Наполеоновскую империю, революционный террор, английскую, французскую, испанскую конституции; выхвалял достоинства каждого из этих правлений, а когда Рылеев указывал на недостатки, торопливо соглашался и переходил к следующему. Похоже было не то на судебный допрос, не то на школьный экзамен.
– У вас метод сократовский, – заметил Рылеев, давая понять неприличье допроса.
– Да, я люблю древних, – не понял или не пожелал понять Пестель и продолжал экзамен.
Рылеев злился, и чем больше злился, тем больше себя выдавал; но в то же время наслаждался беседою, как умною книгою, от которой нельзя оторваться. «Умный человек в полном смысле этого слова», – вспомнился ему отзыв Пушкина о Пестеле. Что бы ни говорил он, приятно было слушать: в самом звуке голоса была чарующая уветливость, и логика пленяла, как женская прелесть.
Время летело так быстро, что Рылеев удивился, заметив, что уже темнеет: казалось, прошло не два, а полчаса. И ещё казалось, что, слушая Пестеля, впадает он в какой-то магнетический сон, жуткое и сладкое оцепенение – как змея под музыкой. А может быть, и лихорадка начиналась к вечеру; иногда пробегал по телу лёгкий озноб, как бывает в самом начале жара, похожий на чувство уютной сонности.
– Послушайте, Пестель, – попытался он стряхнуть чару – у вас всё ясно и просто, как дважды два четыре, но политика – не математика, люди – не цифры и чувства – не выкладки…
– О, разумеется! – согласился Пестель. – Политика не умозрение отвлечённое, а плоть и кровь, сама жизнь народов, сама история. Обратимся же к истории…
«И, начав от Немврода,[193] – рассказывал впоследствии Рылеев, – медленно переходил он через все изменения законодательств; коснулся Греции, Рима, показывая, сколь мало понята была древними вольность, лишённая представительства народного; пронёсся быстро мимо средних веков, поглотивших гражданскую вольность и просвещение; приостановился на революции французской, не упуская из виду, что и оной цель не достигнута; наконец, пал на Россию и меня в свою республику».