Umberto Eco - Имя розы
«Адсон, несколько часов назад Бенций перешел в другой лагерь. Теперь он охраняет те секреты, которые прежде мечтал открыть. Охраняя их, он будет иметь достаточно времени, чтобы наслаждаться ими…»
«А как же все остальные?» – сказал я. – Бенций же говорил от имени всех!»
«Вчера», – ответил Вильгельм. И увел меня прочь, оставив Бенция одного и в замешательстве.
«Бенций, – сказал мне позднее Вильгельм, – это жертва. Жертва сладострастия, которое отличается как от сладострастия Беренгара, так и от сладострастия келаря. Подобно многим другим ученым, он сладострастно жаждет знать. Знание ради знания. Не допущенный к какой-то части знания, он жаждет завладеть именно этой частью. Сейчас он наконец завладел. Малахия понимал, с кем имеет дело, и выбрал безошибочное средство, чтобы вернуть книгу и заставить Бенция молчать. Ты спросишь, какой прок ему охранять такие запасы знаний, если он не имеет права обнаруживать их перед другими людьми. Но именно в этом смысле я и говорю о сладострастии. Этого сладострастия нет у Рогира Бэкона. Тот стремился поставить науку на службу народа Божия, ради его счастья. Следовательно, он не гнался за знанием ради знания. А у Бенция только ненасытное любопытство, гордыня ума. Он сладострастник. Он нашел способ не хуже любого другого, чтобы ему, монаху, видоизменять и удовлетворять в опосредованном виде похоть собственных чресл. Таков же, впрочем, и жар, который побуждает иных воевать за правую или за еретическую веру. Видишь, не одно плотское сладострастие бывает на свете. Сладострастник и Бернард Ги. У него – извращенный блуд карания и милования, который он отождествляет со сладострастием власти. Есть сладострастие накопительства – как у нашего святейшего, хотя уже и не римского папы. Есть сладострастие причастности, преображения, покаяния и гибели – которое было у нашего келаря в молодости. И есть сладострастие чтения – как у Бенция. Подобно прочим видам сладострастия, в частности сладострастию Онана, изливавшего собственное семя на землю, это сладострастие совершенно бесплодно и не идет ни в какое сравнение с любовью, даже телесной…»
«Я знаю», – выпалил я неожиданно для самого себя. К счастью, Вильгельм притворился, будто не слышит. Хотя, продолжая свое рассуждение, он в то же время отвечал и мне: «В истинной любви важнее всего благо любимого».
«А нельзя ли понять так, что Бенций печется о благе своих книг (отныне они уже его) и считает, что для них благо – находиться подальше от жадных рук?»
«Благо книги – в том, чтоб ее читали. Книга состоит из знаков, говорящих о других знаках, которые в свою очередь говорят о вещах. Вдали от читающего глаза книга являет собой скопище знаков, не порождающих понятий. А значит, она нема. Эта библиотека рождена, надо думать, для защиты собранных здесь книг. А сейчас она живет для их погребения. Через это она и сделалась рассадником непотребства. Келарь признался, что предал друзей. Так же и с Бенцием. Он тоже предал. Ох, какой тяжелый день, добрейший мой Адсон! Кровавый, смертельный день. На сегодня с меня хватит. Пойдем-ка и мы к повечерию, а потом спать».
Выходя из кухни, мы наткнулись на Имароса. Он спросил, правда ли то, о чем все шепчутся, – что Малахия пригласил Бенция к себе в помощники. Нам пришлось подтвердить.
«Этот Малахия много чего хорошего успел сегодня, – сказал Имарос с обычной своей ухмылкой снисходительного презрения. – Была бы на свете справедливость – дьяволу полагалось бы явиться по его душу нынче ночью».
Пятого дня
ПОВЕЧЕРИЕ,
Вечерня в тот день прошла беспорядочно: еще не кончился допрос келаря. Любопытные послушники, ускользнув от опеки наставника, вообще сбежали и облепили все окна и щели капитулярной залы, желая узнать, что происходит внутри. Так что теперь, в повечерие, предстояло всему братству как следует помолиться об упокоении души Северина. Ожидалось, что Аббат обратится к братьям. Было интересно, что он скажет. Однако по завершении уставной проповеди Св. Григория, респонсория и трех назначенных псалмов Аббат поднялся на кафедру совсем ненадолго – только объявить, что сегодня он не выступает. Слишком многие несчастья обрушились на обитель, сказал он, слишком многие для того, чтобы мог отец общины, как обычно, обращаться к сыновьям как имеющий право осуждать и поучать. Настала минута всем и каждому, без исключения, повернуть взоры внутрь себя и самому судить собственную совесть. Но поскольку правилом предписывается, чтобы кто-нибудь все же говорил, Аббат считает, что выступить нужно самому престарелому из всех, тому, кто ближе всех к исходу жизни и меньше всех вовлечен в земные страсти, приведшие к засилию зла. По счету старшинства слово следовало предоставить Алинарду Гроттаферратскому. Но всем известно, что преподобный собрат немощен здоровьем. Вслед за Алинардом, по порядку, установленному неотвратимым движением времени, идет Хорхе. Ему-то Аббат и предоставляет слово.
Я расслышал ропот, донесшийся с тех скамей, где обычно сидели Имарос и прочие итальянцы. Очевидно, Аббат договорился о выступлении с Хорхе, даже не спросив Алинарда. Учитель вполголоса шепнул мне, что отказаться от речи было со стороны Аббата довольно разумно, так как в любом случае, что бы он ни сказал – Бернард и прочие авиньонцы внимательно вслушаются и перетолкуют его слова. А старец Хорхе, скорее всего, углубится в обычные мистические прорицания, так что его словам авиньонцы большого веса не придадут. «И напрасно, я считаю, – добавил Вильгельм. – Поскольку никогда не поверю, чтобы Хорхе согласился говорить – да и был позван – без какой-то определенной цели».
Опираясь на монаха, Хорхе взошел на кафедру. Лицо его озарилось огнем с треноги, которая единственная освещала этот придел. Другого света не было. Высветив лицо, отблеск пламени еще сильнее подчеркнул тьму, залегшую в мертвенных глазницах, казавшихся двумя черными дырами.
«Возлюбленные братья, – начал он, – и вы все, дражайшие гости обители, раз вы согласны слушать бедного старика… Четырежды смерть поразила наше аббатство. Не вспоминаю уж о грехах – как давних, так и самых свежих, – коими запятнаны худшие из оставшихся в живых. Смерти эти, как вы, несомненно, понимаете, нельзя списать на немилость природы, которая, преданная распорядку, определяет все сроки нашего дня – начав колыбелью, кончая могилой. Все вы, возможно, думаете, что, хотя и преисполняя вас печали, эти тягостные события не касаются до души вашей. Ибо все вы, кроме одного, ни в чем не повинны. А после того как этот один будет покаран, вам останется только оплакать участь павших. А себя-то не придется винить ни в какой недобросовестности, представая перед Божиим судом. Вот что вы думаете. Дурни! – вскричал он ужасающим голосом. – Дурни безрассудные! Тот, кто убивал, он, конечно, принесет к стопам Божиим бремя злодеяний. Но только потому, что согласился послужить посредником предустановлений Господа! Так же потребовалось и в свое время, чтобы кто-нибудь предал Иисуса, ради того, чтобы могло осуществиться чудо искупления. И тем не менее Господь приговорил к проклятию и вечному поношению того, кто его предал. То же самое и сейчас. Кто-то грешил тут, сея смерть и разорение. Однако я говорю вам, что это разорение было если не угодно Господу, то во всяком случае позволено Им – ради наказания нашей гордыни!»
Он умолк и обвел пустыми глазами помрачневшее собрание, как будто мог что-то разглядеть, как будто хотел уловить впечатления слушателей. А в это время чутким своим слухом смаковал напряженную тишину.
«В этом братстве, – продолжил он, – с давних времен обитает ядовитый аспид гордыни. Но какой гордыни? Гордыня ли это властительства монастырем, отрезанным от мира? Нет, конечно. Гордыня накопительства? О, братие! Задолго до того, как в знаемом нами мире загремели раздоры касательно бедности и обладания, с самых тех времен, когда еще жив был наш основатель, мы, наш орден, хоть бы и владели чем угодно – на самом деле не владели ничем. Единственные наши настоящие сокровища были уважение правил, молитва, работа. Однако наш вид работы, принятый в нашем ордене и, в частности, в нашем монастыре, – в большой своей части, да что там, почти целиком сводится к учению и к охране знаний. К охране, говорю я, а не к разысканию. Ибо знание, в силу своей божественности, полновесно и совершенно даже в самых началах, оно совершенно полно уже в истоке – в божественном Слове, которое высказывается само через себя. Охрана, говорю я, а не разыскание. Ибо знание, в силу своей человечности, целиком определилось и целиком исполнилось смысла уже в те столетия, которые протекли от проповеди пророков до толкований отцов церкви. Ему нет продвижения, ему нет смены столетий, знание не нуждается в прибавлении; самое большее – в возвышенном, неустанном пересказывании. История человечества осуществляется чрез постоянное восхождение от сотворения, через искупление, к возвращению Христа торжествующего, который сойдет в одеянии нимба, чтобы судить живых и мертвых; однако божественному и человеческому знанию не дано следовать дорогой этого восхождения; крепкое, как нерушимая скала, оно должно позволить нам, когда мы смиренно вслушиваемся в его голос, наблюдать и предсказывать это восхождение, но само звание в движении не участвует. Я есмь тот, кто есть, сказал Бог евреев. Я есмь путь, истина и жизнь, сказал наш Господь. Так вот, все, что существует на свете, – только восторженный комментарий к этим двум истинам. Все, что было сказано кроме этого, было сказано пророками, евангелистами, отцами и докторами для того, чтобы изъяснить смысл этих двух речений. Иногда подходящий к ним комментарий обнаруживается и у язычников, от которых самые истины были укрыты: тогда эти их суждения вмещает в себя христианская традиция. И все. За вычетом этого, сказать больше нечего; лишь обдумывать, истолковывать, оберегать. К этим занятиям сводилась и должна была бы впредь сводиться обязанность нашего аббатства с его непревзойденным книжным собранием; и ни к чему иному. Рассказывают, что один восточный халиф когда-то поджег библиотеку знаменитой, преславной и горделивой столицы; и покуда тысячи томов пылали, он вещал, что-де этим книгам можно и должно было уничтожиться, потому что либо они повторяют то, что и до того уже было сказано в Коране, в священной для неверных книге, и, значит, они бесполезны, либо они противоречат тому, что было сказано в Коране, и, следовательно, они вредны. Доктора нашей церкви и мы, благоверные христиане, несогласны так мыслить. Все, что звучит разъяснением и доказательством Св. Писанию, должно сохраняться, дабы преумножалась слава Слова Господня; но и все, что Писанию противоречит, уничтожаться не должно, потому что, только сохраненное, оно может быть опровергнуто теми силами, которые получат подобную возможность и подобное задание, теми способами, которые укажет Господь, и в то время, когда он укажет. В этом ответственность нашего монашеского ордена перед лицом столетий, в этом повинность, исполняемая им ныне; он должен горделиво перечитывать и повторять слова святой истины, он должен осторожно и скромно оберегать слова, враждебные истине, сам не перенимая их скверну. В чем же, братие, соблазн той гордыни, которая искушает ученого монаха? Это соблазн истолковать свою работу не как охрану, а как разыскание неких сведений, которые до сих пор почему-либо еще не даны роду человеческому. Как будто не слышаны самые крайние, самые последние из сведений! Те, что в устах последнего Ангела, пророчащего в последней книге Священного Писания! Слышите? “И я также свидетельствую всякому слышащему слова пророчества книги сей: если кто приложит что-нибудь к ним, на того наложит Бог язвы, о которых написано в книге сей; и если кто отнимет что-нибудь от слов книги пророчества сего, у того отнимет Бог участие в книге жизни и в святом граде и в том, что написано в книге сей”. А коли так… Коли так, не кажется ли вам, злополучные вы мои собратья, что сии слова не на иное указуют, как на то, что недавно происходило в стенах обители? А то, что недавно происходило в стенах обители, не кажется ли вам, что указует на бедствия века, в который нам выпало существовать? Напряжен он и в речах своих и в трудах, и в городах и в усадьбах, и в спесивых своих университетах и в кафедральных соборах, где как одержимый выискивает все новые добавления, все новые подтверждения словам истины. И тем самым извращает содержание этой истины. Она и без того уж обогащена всевозможными схолиями. Она нуждается в бестрепетной защите – а не в дурацком наращивании подробностей! Вот она, гордыня, которая угнездилась и до сих пор гнездится, как змея, в этих стенах! И я говорю прямо к тем, кто тщились и до сих пор тщатся снять печати с тех книг, которые им не положены! Я говорю, что в них и есть та гордыня, которую Господь собирался покарать и которую он непременно покарает, если они не смирятся и не отступят! Ибо Господу не составит труда найти управу на нас, по нашей хрупкости. И он отыщет новое орудие мщения!»