Нина Молева - Софья Алексеевна
1 марта (1704), на день присномученицы Евдокии, царь Петр Алексеевич издал указ о высылке в Санкт-Петербург 40 тысяч работных людей из 85 городов. Работы по строительству новой столицы приказано вести с апреля по октябрь и присылать по стольку людей ежегодно.
В Новодевичьем монастыре снова гости. Возок нарядный в ворота въехал. Иноземец из него вылез с толмачом. Мать настоятельница на крыльцо вышла. В пояс кланяется, сама двери отворяет. Келейницы кинулись стол собирать. А коням овса засыпать не стали — видно, недолгий разговор али дело спешное.
— Мать Евлалия, а мать Евлалия? Куда ты подевалася? Мать настоятельница кличет, чтоб сейчас к ней в покои идтить.
— Да тут, я тут. На погребицу за кваском ходила — у матери Сусанны еще вчерась кончился. Все недосуг был нового нацедить. Келейница все приставала.
— Вот о ней-то и разговор. Да погодь ты, послушай! Мать настоятельница велела тебе сказать, что недужится царевне-то.
— Господи, помилуй! Когда захворать-то успела? Кажись, и разговору такого не было.
— Не было, так будет. Запоминай лучше: давно царевне неможется. Слышь, что ли? Так лекарю государеву и скажешь. Сам приехал. Лекарства, может, какие прописать изволит. Твое дело простое: прихварывает, мол, мать Сусанна, и нет никаких.
— А она-то сама что скажет?
— Не твоего ума дело. Да беги ты скорей, мать настоятельница гневаться будет.
— Чудно что-то. После стольких лет — и лекарь. Про здоровье выспрашивал. На стены волглые глядел — головой качал. Вроде сочувствовал. Про сердце толковал. Одно невдомек — лекарство готовое с собой привез, сразу из сумки своей вынул. Будто недуги у нас семейственные. От батюшки — болезнь желчно-каменная. Мол, от его лекарства предупреждение хвори этой. Предупреждение! С чего бы только Петр Алексеевич озаботился. Анисим головинский сказывал: все у него теперь по-новому. То света за девкой немецкой Монсихой божьего не видел: откуда в Москву не вернется, к ней летит. Еще при покойной царице Наталье волю такую взял. Ничего как есть не боялся. Теперь шведка пленная появилася. Через все руки прошла. Будто к Шереметеву Борису Петровичу попала, от него к Меншикову Алексашке, плуту да вору первостатейному, а там и царевне Наталье во дворец. Всех царская сестра приголубливает: что царевича Алексея Петровича, что полюбовницу братнину, что полюбовниц меншиковских. Всем стол и дом готов, лишь братцу разлюбезному угодить. Меня князем Василием попрекали, а сами ни в чем удержу знать не хотят.
Да что там нарышкинское отродье! Полюбовницу-то Петрушину сестрица Катерина Алексеевна крестила, от купели восприяла. Имя свое во святом крещении дала! Зато сюда ни ногой. Встречу — не узнаю. Марья хоть нет-нет подарочки к праздникам пришлет. Един знак, что помнит. В последний раз как была, с мыслями не крылась. Прости, говорит, сестрица-матушка, а только жизнь у меня единственная. Если так разобраться, мне, мол, разницы никакой, кто из родных на престоле. Лишь бы ко мне хороши были. А твоих дел государских никогда в голове не держала, так что прости уж, Христа ради, не суди строго. Что уж судить. Сама во всем виновата. Теперь-то все как на ладони видать. Не тем верила, не в тех опору искала. Василий Васильевич ни при чем. Слаб он. Душой слаб. Все мира ищет, уладить хочет. А Петр Алексеевич крови людской не испугался. Сколько ее пролил, сколько еще прольет. Знай свою волю творит. Ведь если так посмотреть, не столько разум государю нужен, сколько чтоб волю свою исполнял. Чтоб знали людишки: решит — сделает, отмены царскому слову не будет. А для такого дела ученые-то мужи плохо подходят: совестливы да опасливы, не о деле — о других думают. И еще: родовитые хуже безродных. Куда! Родовитые в своем праве, так особо и беспокоить себя не хотят, об себе понимают, что все им от рождения дадено. А безродные — злые они, на достаток жадные, нахвататься не могут, локтями да кулаками путь себе прокладывают. Терять нечего, вот что главное. Сколько их таких братец Петр Алексеевич приветил. С ними и престол российский выиграл.
Лекарства, что ли, выпить? В груди стеснение пошло. Вроде раньше такого не бывало. Чего не попробовать разок-другой.
От Марфушки бы какую-никакую весточку получить. Жива ли? Здорова? Как Анисима головинского словили, так несведома живу. Она-то могла, умница. Она-то в худшие времена, как стена, рядом стояла. Одна слабинка — отец Симеон. Каково это Карион Истомин написал о нем в «Эпитафионе»:
Зряй, человече, сей гроб, сердцем умилися,
О смерти учителя славна прослезися:
Учитель зде бо токмо един таков бывый,
Богослов правый, церкви догмата хранимый.
Муж благоверный, церкви и царству потребный,
Проповедию слова народу полезный,
Симеон Петровский от всех верных любимый,
За смиренномудрие преудивляемый…
Вот только проповедь душевная — для нее тишина нужна. В государстве. И в человеке. Иначе не услышишь. А где она у нас — тишина? Подумать, как все устроилось. Этот — Новодевичий монастырь великий князь Василий III Иванович для супруги своей первой княгини Соломонии соорудить порешил, когда о новом супружестве задумался. А в Александровой слободе, где Марфушка с Федосьей гниют, дворец для охоты решил устроить. С Соломонией каждую осень приезжал. Сынок, что ценой княгининого счастья от второй супруги родился,[145] тоже к слободе сердцем прикипел. Со второй супругой государь Иван Васильевич Грозный туда примчался. Со страху. Москву перебаламутил, людишек расказнил. От крови да расплаты в слободу примчался. Золото да рухлядь из Кремля свез. Видно, ворочаться не больно-то надеялся. Там Марью Темрюковну, царицу свою черкасскую, похоронил, и пошло — поехало. Скольких девок перебрал. Кого в реке утопил, кого в монастырь сослал. Места себе в жизни найти не мог. Оттого и лютовал, неприкаянный. Сына единородного остием поколол до смерти. Слово противу отца сказать вознамерился. О Пскове поспорил — сам царевич Иоанн Иоаннович защищать город хотел.
Убил. И за телом сына из слободы ушел. Землю александровскую страшной клятвой проклял. Себя бы надо — нет, землю. Еще в пути к Троице был, гроза страшнейшая разразилася. Молния во дворец царской ударила. В чашу у постели государевой, а в чаше списки казненных в Новгороде и Пскове лежали. Все как есть спалила. Не от него ли, царя Грозного, братец Петр Алексеевич силы своей злобной набрался: перед тем, как царевну-правительницу отставить, две недели в Александровой слободе провел. С потешными в игры свои смертные играл.
Ой, никак опять за сердце схватило. К чему бы?..
Мать настоятельница у окошка стоит: ни един след не ведет к царевниной келье. Видать, и келейница Феклушка на крылечко не выходила. Надо бы по строгости приказать к заутрене обеим идтить, да лекаришко упредил: пусть, мол, отлежится. Дело государское: пусть. Скорей бы уж…
— Мать Евлалия! Чтой-то ты опять завозилася? К царевниной келейке подходила ли?
— А как же, матушка. Все по твоему приказу. Отай еще в сумерках притиснулась. Свеча вроде у царевны горит — за мутной оконницей не больно-то видно. Тень мелькнула — поди, келейница. А так ничего не слыхать.
— Что говорить-то гонцу будем? После поздней обедни быть обещался.
— Так, может, матушка, заглянуть мне к царевне. Вроде ненароком. Для порядку.
— Не смей! И думать не смей! А ну как помочи просить станет, что делать будешь? Лекарь три дни обещался, а вон уж пятый идет. Маята одна. Ой, никак келейница вышла, по снегу-то бечь хочет. Так и есть — упала, опять бежать принялась. Дойдет, скажешь, занята, мол, мать настоятельница строго-настрого велела не беспокоить. Это коли о помочи просить будет. А так я под дверью стоять буду. В случае чего сама выйду, а ты в мои покои ни-ни.
Утром поняла: теперь уж близко. Рядом. Сердце захолонуло. Губы свело. Рукой не пошевелишь. Вот и все. Слава Тебе, Боже, слава Тебе…
Нет! Еще нет! Не сейчас. Позже. Когда-нибудь. Столько лет в проклятых стенах и вот так — просто?
Ведь ждала же. Все годы ждала. А поди спроси — чего, сама не скажешь. Чуда разве что. Не может такого быть, чтобы ничего не случилось. Столько дней неприкаянных, столько ночей бессонных… Мог умереть Петр Алексеевич — в их семье мужчины не заживались. С чего бы ему старших братцев пережить? Могли стрельцы опомниться, за ум взяться — ведь сколько их молодой царь порешил. Могли Милославские, Стрешневы, Морозовы — мало ли исконного боярства! — взбунтоваться. Могли бы…
Забывала, какой предел на чудо положен: манатейка![146] От пострига не уйти. В мир не вернуться. Мать Сусанна — это она-то, государыня-правительница Софья Алексеевна! Сама себя именем постылым ни разу не назвала, на чужой зов николи не откликалась, угроз ровно не слыхала. Хоть под клобуком, хоть под собольей шапкой — все едино царская дочь. Законная правительница! Алексеевна!