Александр Казанцев - Школа любви
— Не гляди, Лот, на эти светлые дворцы и башни, — говорил мне умудренный жизнью и божественным благорасположением седобородый мой дядя Аврам, а говорил он шероховатым, как песчаник, тихим, но всегда поучающим голосом. — Это срамные города Содом и Гоморра, не они даже, а призраки их. Так же, как бесследно исчезнут скоро миражи эти, стерты с лица земли будут и города сии за грехи тяжкие и неразумие населяющих их жителей. Божья кара падет на них!..
Меня давно уже бесил его поучающий тон. Да, Аврам большой мудрец, да, и впрямь вроде слышал он глас Божий, видел знамение Его. Да, знает он все звезды и по расположению их умеет выбирать путь. Да, придумал он значки-закорючки для обозначения звуков человеческой речи. Да, взял он в жены красивейшую из женщин земных, да, она, как рабыня, покорна его воле и любит лишь его! Да, да, да! Тысячу раз да!.. Но его племянник давно не мальчик, давно женат, двух дочерей уже породил, повидал много земель и народов, много женщин познал!
Нечего говорить с Лотом тоном наставника. Своих детей сперва породи, тогда и поучай!..
Шипение летучего и ползучего песка было голосом моей злости. А сам я молчал. И очень хотел оглянуться на Сару. Но не оглядывался. Уже начинал душить меня стыд за злость мою: ведь ею невзначай коснулся я той, чья беглая улыбка делает меня счастливейшим из людей.
И несчастнейшим.
«Своих детей породи…» Бесплодна красавица Сара, жена Аврама. Моя тетка. Моя…
Да, эти грешные, эти дивные города привиделись мне еще в пустыне раскаленной. Тогда еще показалось мне, что только в них смогу я найти успокоение и забытье, отрешение от неотступной боли, от тоски, от бурлящей во мне, затмевающей разум греховной страсти…
И даже поверив Авраму, что никогда не дойду до этих городов-призраков, что растают они, творения света и горячего воздуха, все же вступился я за Содом и Гоморру, которые мой дядя назвал «срамными»:
— Не верю, что красоту эту сотворили руки грешников!
Голос мой выдал раздражение и злость, подивившие Аврама. Его выпуклые, с прозеленью, глаза остановились на мне, будто хотели проникнуть сквозь плоть мою — в душу, если она есть, конечно, — и вообще, и у меня. Густые брови дрогнули, уже готовые грозно сомкнуться, но гневаться дядя все же передумал — сказал негромко, но так, что хотел бы забыть, да не выйдет:
— И неправедным людям, Лот, тоже порой удается сотворить красоту, но прахом она становится вскоре, ибо прах ее суть, ведь не Богом вдохновлена она, а гордыней.
Мне бы тогда вдуматься в его слова, ведь не юнец давно, но я только хмыкнул и пошел к жене своей Элде, под навес из овечьих шкур, в тени которого она кормила грудью младшенькую — Иску.
Старшая дочка моя Милка, встретившая уже третье лето, деловито помочилась, сев на корточки, и размешивала теперь сырой песок сперва пальцем, потом всей ладошкой — видно, сестрице «кашу» готовя.
Я шлепнул ее по шершавой от песка попке, и Милка ударилась в рев. Ничего, детям даже полезно плакать, чтобы развивать голос, только вот пальцы грязные не стоит в рот совать… Ничего, пусть бездетная Сара с завистью слышит голос моей непоседы, пусть и Аврам слышит: не во всем он обошел своего племянника.
И совсем зря он строит из себя праведника, этот Аврам! Уж я-то знаю его праведность, нагляделся… Он ведь чуть было жену свою фараону в наложницы не отдал! За шкуру свою боялся!..
— Лот, опять ты стал белым, как этот песок… — сказала мне Элда. Дело в том, что от гнева я и впрямь стал с недавних пор бледнеть, сам знал уже это за собой.
В сердцах ругнулся на жену, она заплакала, захлюпала сразу покрасневшим вздернутым носиком, совсем уж малым для ее широкого лица. (Она и в пустыне безводной умудряется разводить «болото».) Плача, Элда всегда начинала трястись, колыхаться. Маленькая Иска потеряла из-за этого ее коричневый сосок, выпустила его из беззубого рта, вот и подала тоже голос — тоненький, но взахлеб.
Я прилег на плетеную из ячменной соломы подстилку, отвернулся от семьи, стал глядеть снова на парящие в горячем воздухе дивные города, которые начали уже понемногу таять.
«Вот так растают и все мои надежды, — с тоской подумал я. — А их столько, столько… было… Зачем же тогда живет Лот, рожденный в Уре Халдейском?..»
Мой дед Фарра был в Уре человеком известным. Сперва — своим распутством, потом — искусством своим.
Одно из моих первых детских воспоминаний: хмельной дед Фарра держит меня на твердых коленях, шевелит волосы на моей макушке козлиной бородой и, мотая головой, бубнит — не мне, а себе больше:
— Нет, утоления в женщинах, нету! Среди сотен ищу одну и не нахожу. Меня корят за распутство, а я ищу одну!..
Так он и искал. Пока мог.
А вот прославился по-настоящему лишь искусством своим — ваянием идолов, каменных истуканов.
В Уре Халдейском, на берегах могучего Евфрата, люди почитали такое множество богов, что в них немудрено было запутаться. Многобожие это и заваливало деда работой, умножало его богатство и славу.
Боги старого Фарры, изваянные из песчаника, туфа или мрамора, наделены всегда были очень характерными, выразительными чертами, я даже пугался порой, ловя взгляд их пустых глазниц, принимая его за живой и недобрый.
Дед смеялся:
— Не идолов бойся, Лот, а людей безбожных. Боги, они смирные, стоят себе…
Изваяния множества богов творили умелые, сильные руки Фарры. Словно и в искусстве своем, как в распутстве, искал он единственность, неповторимость.
Искал, пока мог. А, возможно, пока не нашел…
Дед рассказывал мне с малолетства об идолах своих, о богах, потому мне они были знакомы, будто близкие: вот богиня земли Ки, а это бог неба Ан, они любовью породили бога воздуха Энтиля, бога воды Эа и большого выдумщика бога Энки, сотворившего первых людей…
Это — самые древние боги. Весьма почитаемые, но не столь уж часто поминаемые. А чаще старик Фарра высекал из камня бога луны Нанну, покровителя Ура, в честь которого в городе был построен в незапамятные времена храм Зиккурат, со ступенями, уходящими в небо. Вместе с другими мальчишками я бегал к этому потрескавшемуся от древности храму, с колотящимся сердцем поднимался по широким ступеням лестницы как можно выше (а это, кроме жрецов, позволялось только мальцам, отнюдь не взрослым), поднимался, чтобы увидать весь наш благословенный Ур Халдейский и другие, захватывающие дух, дали…
Не любил дед лишь бога войны Нергала, но и его нередко приходилось высекать из камня в угоду заказчикам. Исполняя такой заказ, Фарра работал хмуро и не пел.
За другими задельями всегда пел дед то грустные, то веселые песни. Голос у него был силен, но чуть хрипловат и надтреснут, как кирпичи Зиккурата, что ничуть не умаляло его мощи. С особенным чувством и проникновенностью пел он, когда работал над изваянием бога Таммуза, со смертью и воскресением которого связана смена времен года.
Однако самой любимой богиней Фарры была, конечно, красавица Иштар, самая любвеобильная из всех богинь. Дед рассказывал мне, что где-то есть храмы любви, храмы богини Иштар, прекрасные жрицы которых любому зашедшему дарят свои ласки.
Я тогда еще толком не понимал, что значит в его устах это слово — «ласки», но мне хотелось, очень хотелось, до слез хотелось побывать когда-нибудь в храме любви…
Рассказывал дед и о бессмертном чувстве, связавшем Таммуза и Иштар. О том, как Таммуз погиб однажды на охоте, а Иштар отправилась в подземное царство, которым правит злобная богиня Эрешкигаль, за живой водой. Повелительница тьмы заперла прекрасную богиню любви у себя в подземелье, из-за чего жизнь на земле — без любви — прекратилась. Вот тогда и встревожились все многочисленные боги, призвали к ответу Эрешкигаль, потребовали, чтобы она выпустила на волю Иштар. И вскоре богиня любви вышла на землю с сосудом живой воды, которой удалось ей воскресить возлюбленного.
В этой древней истории меня больше всего почему-то волновало то, что Иштар и Таммуз были не только пылкие любовники, но и брат с сестрой…
У меня были две сестры — Милка и Иска, погодки. Одна на семь, другая на восемь лет старше меня. Живы ли они теперь? Вовсе не случайно их именами я назвал своих дочерей…
Сестры любили меня так, что порой ссорились из-за того, кому братца на коленях держать, целовали меня, обнимали, расчесывали костяными гребнями густые мои лохмы.
Я тоже любил их. Одинаково, пожалуй, ту и другую. Для меня они тогда (только тогда) были самыми красивыми на свете…
Помню, как восторженно любовался их точеными гибкими фигурами (все же передал мне ваятель-дед способность ценить формы), когда ходили мы вместе купаться на Евфрат. Милка и Иска ничуть не стыдились меня, считая еще малышом, скидывали легкие свои одежды и, повизгивая отчаянно, входили в чуть мутноватую воду, плескались вволю, пели весело, старались не замочить длинные каштановые волосы, уложенные этакими кочками на голове и закрепленные веточками-рогульками с гибких прибрежных кустов.