Андрей Косёнкин - Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи
Отчего бывает так не добр человек к самому себе? Отчего он глупую гордость ставит превыше самой любви? Отчего так мучительно трудно быть ему самим собой — именно слабым, всегда одиноким и вечно ждущим защиты, особенно с самыми близкими и родными ему людьми?.. Чего бы, казалось, проще — возьми же, возьми руку, что всегда к тебе милостива, что всегда несет тебе лишь добро, как земля дает хлеб. Но сколь неблагодарны и жестоки люди к земле, их кормящей, столь безжалостно глухи и непреклонны они к тем, для кого и дороже. Тем паче в юности.
Как ни был с постного ужина голоден Дмитрий, он и к столу не присел. Коротко поклонившись матушке и ее сотрапезникам, взял лишь с подноса у девки ломоть духовитого хлеба и повернулся на выход.
Минул миг, что всегда дается Господом людям для примирения и понимания.
— Постой, Дмитрий! Али ты и за стол не сядешь? — попыталась остановить сына Анна Дмитриевна.
— Неколи, матушка, — не оборачиваясь, отнекнулся Дмитрий.
— Куда ж ты ни свет ни заря? — со слабым укором и удивлением снова спросила она.
Дмитрий остановился у притолоки, обернулся, не глядя на мать, ответил:
— В поле, матушка, — зайцев бить.
— Чаю я, не ко времени! — как могла строго, произнесла Анна Дмитриевна. Слова прозвучали значительно. В те слова попыталась она вместить то, что чуяло ее сердце.
Дмитрий долгим взглядом взглянул на мать, словно проник в то скрытное от других, о чем она говорила.
Однако не захотел поддаться ее словам. Остался холоден и хмур.
— Иного-то времени, поди, и не будет, — сказал он. И все же, жалея мать, чуть мягче добавил: — Завтра и вовсе уже опоздаю — снег-то, того и гляди, сойдет, матушка.
— Что ж, коли так… — беспомощно развела руками Анна Дмитриевна и отвернулась от сына.
Дак ведь не нами говорено, княгиня-матушка, — усмехнулся боярин Шетнев, — охота-то пуще неволи.
Жена его, точно впервые услышав присказку и, видно, подумав о чем-то своем, тихонько прыснула в кулачок.
— Цыть, ты!.. — недовольно оборотился на глупую молодуху боярин.
— И то! — высоким, вовсе не поповским голосом поддержал княжича отец Федор. — Пусть едет, коли неймется ему. Зайца-то бить занятие веселое…
— Братка, братка! Возьми с собой! — вдруг всполошился Василий, пышнотелый, с яркими, точно нарумяненными щеками мальчик двенадцати лет.
— Нет! — отрезал Дмитрий и, грубо язвя, добавил: — Возка для баб не беру…
Василий дернулся на лавке и сник. К своим летам он худо сидел в седле, так что и глядеть на него было неловко. Только и жди, когда он свалится коню под ноги либо сползет под брюхо. Средь Михайловых сыновей то было диво — с раннего возраста они уж прикипали к седлу и на коне им, даже малолетнему Константину, казалось, было вольготней, чем на земле. Однако не стоило бы Дмитрию так унижать при всех младшего брата. Отец и тот щадил княжье Васильево самолюбие. Что ж — не боец, авось иным чем возьмет, было б достоинство.
— Дмитрий! — не выдержав, гневно крикнула матушка.
Но Дмитрий боле не обернулся.
— Прости ему, Господи! — в тягостной тишине произнес отец Федор и перекрестил княжича вслед.
Вдруг Люба, о которой все будто забыли, во все время не поднявшая глаз, со стуком ткнулась лбом о столешницу и, опрокидывая ковши и блюда, поползла с лавки на пол бесчувственным телом.
— Ах! Беда-то!.. — засуетились вокруг нее девки, Настасья Полевна, отец Федор и даже боярин Шетнев.
Одна княгиня Анна Дмитриевна, оборотившись в передний угол к иконе Спасителя, молитвенно прижав к груди руки, стояла молча, скорбя о муже, доме и сыновьях.
— Ах! Беда!..
Все в тот год было не здорово, все шло не слава богу, а кувырком и в Твери, и в самом княжьем тереме с тех пор, как покинул Тверь и семью Михаил Ярославич.
Зима не оставила по себе памяти о сильных морозах. В самый студеный день семилетний мальчонка вполне мог пробить пешней прорубь на Волге. Снег выпал лишь на вторую неделю от начала Рождественского поста, зато во всю зиму был обилен, глубок и мягок, точно вдовья перина. Зверю в лесах, что на лежке, что на кормлении жилось вольготно. Зайцев, так тех и вовсе тьма развелась!
В Тверь на базарный пятничный день охочие мужики заячьи тушки везли возами. Хошь с кровью бери, намедни забитого, хошь в шкуре, чуть не живого, а хошь пожирнее — бери каляного с ледника, битого еще осенью. В мясоед пироги с зайчатиной, поди, и нищим набили оскомину, не хуже чем постная щука в голодный год. Ах, милостива земля! Всякому дает свое пропитание, ан иного от своего косоротит, он на чужое и зарится. Известно: кому от икры оскомина, кому щи из крапивы в радость…
Человек до ста из бояр, боярских детей да отроков из младшей дружины сбилось сопроводить княжича на охоту. Вихрем вынеслись из Заволжских ворот, пошли низким берегом вдоль течения на Святую Гору, к сельцу Едимонову. Сказывали, там в лесках снег зайцами вкруг дерев до того утоптан, точно у тех дерев не зайцы кору глодали, а девки в крещенскую ночь хороводились.
У псарей на тороках визжит псовая свора, кони бок о бок друг с дружкой, как быстрая летняя туча, стелются над землей, далеко окрест слышен дробный, глухой перестук дружных копыт по наезженной санями крепкой дороге. Лай, ржанье, конский храп, свист кнутов да разбойничий гик…
Как для иного — хмельного ковш, так люба бешеная, утешная гонка Дмитрию. И успокоит, и сердце смягчит, да и разум вернет. Жалко ему теперь и матушку, и Васяту, которых без зла обидел; а уж как жаль свою Любу — словами не передать…
— Эй-я!..
Однако ведь и матушке нельзя же было без его ведома тверитинскую дочь обратно в дом звать, коли с его ведома она же ее из дома и выставила. Разве он ей тогда воспротивился?.. Ясно, чего ныне хотела! Только ведь битый горшок на огонь не поставишь. Да ведь и он не Васята, чтобы им помыкать, хотя бы и матушке! И Люба-то — хороша! Али не знает, что не быть ему в бабьей пристяжке! Сказал же: терпи, вот приедет отец…
Отец… Иное дело — отец! Он сам упадет ему в ноги, откроется, как на духу, упросит батюшку не кичиться перед Тверитиным. Что ж делать-то, коли так мила, так любезна ему эта девушка?! Отец-то поймет, отец…
Налево поднимался пологий холм — Святая Гора. Досюда, крича и плача, бежали берегом тверичи, провожая летом князя в Орду.
— Эй, эй-я, вперед!.. — гоня ненужные воспоминания и мысли, как-то особенно лихо крикнул Дмитрий.
— Эх! Эй! Гик! Гик!.. — удало, разноголосо разнеслось в ответ над замерзшей Волгой и белой, с просинью проталин землей.
Княжич едва наддал каблуками с насаженными на них стальными заточками, наподобие прибылых петушиных когтей, под бока Кинжала, и он еще быстрей пошел в гору, выворачивая шею и кося на хозяина жарким и преданным глазом: мол, так ли иду я, так?..
— Так! Так! — крикнул Дмитрий коню и вдруг рассмеялся в голос, чего уж давно не ведал за ним никто. Может быть, и не много было в том смехе веселья — за бегом коней не расслышать, но смех был велик и неостановим.
— Ха! Ха!.. — белой, влажной костью зубов горел красный рот. Не в силах остановить смех, напавший внезапно и без причины, Дмитрий то выпрямлялся в седле, откидываясь назад, то припадал лицом к самой гриве Кинжала.
Лица ближних спутников напряглись, закостенели — чего это с княжичем? А он все смеялся безудержно, точно смешливая девка, и тут глаза у тех, кто был рядом, выпучились, как у единого, губы под бородами растянулись в натужной улыбке, а через миг отчего-то — никто и сам не знал отчего — засмеялся один, другой, третий… И вот уж вся сотня трепыхалась в седлах от нестерпимого, безудержного смеха.
— Ха! Ха!.. — неслось над землей.
«Ну, будет, будет…» — каждый твердил сам себе и не мог сомкнуть губ.
— Xa! Ха!..
Собаки от людского веселья — и те на бегу Щеря пасти, точно тоже смеясь, еще пуще залились под ногами коней радостным, серебряным лаем.
Откуда пришел тот смех? Чему он был гибельным знаком? — сами покуда не ведали…
Только как тот смех внезапно напал, так и кончился вдруг. Хотя еще долго то боярин какой, то последний псарь фыркали в рукавицу, впрочем уже стыдясь того смеха.
Эко, разобрало-то ни с того ни с сего!.. Эко, разобрало-то…
За верхом горы открылась рубленая часовенка. Дубовые бревна почернели от старости и непогоды, было, поди, им лет семьдесят, если не боле. Дверь в часовенку снаружи подперта колом — округ ни души. Однако стежка, что вела от часовни к близлежащему сельцу Едимонову, утоптана, льдисто блестит на солнце. Знать, не забывают едимоновцы глупого обычая, с которым сколь ни борись — проку не будет. Иной сказ о том, чего не было сильней самой правды: коли уж запало людям в сердце поверить в какую ни есть небылицу, уж так поверят, что и Святым Духом не вышибешь…
Отчего-то же пришла едимоновцам такая блажь в голову, что, мол, дед Ярослав Ярославич женился вовсе не на новгородской боярышне, а на дочери их пономаря. Сказывали, что как-то во время лова зверей достиг Ярослав села Едимонова и в нем же заночевал. А на другой день в селе должны были править свадьбу Пономаревой дочери Ксении и любимого его отрока Григория. А князь, мол, о том и не знал вовсе. Как же, коли отрок любим, неужто князь о его женитьбе не ведает? Но разве с едимоновцами поспоришь?.. Одним словом, ночью приснилась деду прекрасного вида девушка, которая, мол, должна стать наутро его женой. Ксении же, Пономаревой дочке, в ту же. ночь, то есть как раз в канун свадьбы ее с Григорием, приснился отнюдь не жених, но князь, и из сна узнала она, что не Григорий, а он — ее суженый.