Валентин Пикуль - Каждому свое
Жалоба вписалась в протокол его политического ничтожества. Ни король Людовик XVI, бегущий из Версаля, ни сам Наполеон, которому суждено потерять великую империю, никто из них не стал бы сожалеть об искусном декоре стен.
Но только теперь Париж стал волноваться.
– А почему вдруг Бонапарт, а не Моро? Слава у них одинакова, но Моро – природный француз из Бретани, а Наполеон Буонапарте – корсиканец, жена у него – креолка с Мартиники. Откуда мы знаем, какие бабочки порхают у них в головах?
Перед воротами Люксембургского дворца, безучастная ко всему на свете, бедная женщина продавала самодельные вафли, возле ее подола зябко дрожала старенькая болонка.
– Я знаю, что меня уже не стоит жалеть. Но хотя бы ради собачки купите мои вафли… пожалейте мою собачку!
5. Скрестим оружие
Об этих днях Моро позже вспоминал: «На меня смотрели с особенным вниманием и доверием… Мне предлагали раньше, и это всем известно, стать во главе движения, чтобы произвести переворот, какой был сделан 18 брюмера… Мое честолюбие, если бы его оказалось достаточно, было бы оправдано общей пользой нации и чувством любви к отечеству… но я – отказал!» Наверное, Моро отказал напрасно, и не в этом ли отказе заключалась очень сложная трагедия его жизни?
* * *О событиях в Сен-Клу он узнал позже, увлеченный делами сердечными. В плеяде славных, вернувшихся с Бонапартом из Египта, был и молодой еще генерал Луи Даву, с которым Моро встретился случайно.
– Слушай, Моро, – сказал Даву, – я не хочу вмешиваться в твои дела, но знай, что по тебе… плачут.
– Плачут? Кто? Где? Когда?
– Девица Гюлло. Вчера в пансионе. Я навещал там свою прелестную Любу Леклерк. Неужели ты снова кипятишь остывший бульон с увядающей актрисой Дюгазон? Не смеши нас, Моро… Александрина Гюлло знает, что ты в Париже. Учти, – предупредил Даву, очень сметливый, – у ее матери плантации сахарного тростника на Маскаренских островах, и я не пойму, что еще тебя, невежу, смущает?
– Чужие глаза. Чужое внимание. Чужие сплетни.
– Не дури, Моро! Сахар приносит большие доходы. Из-за морской блокады англичан цены на сахар подскочат еще выше. Чтобы не было сплетен, я не пользуюсь калиткой. Для чего же для нас, храбрецов, существуют заборы и окна?
Мысль о том, что он поступил несправедливо с наивным существом, влюбленным в него, была для Моро невыносима. Он посоветовался с адъютантом о наряде:
– Рапатель, я должен быть неотразим…
Он и без того умел нравиться. Держался прямо, с большим достоинством. Глаза большие, серые. Красивый изгиб рта. Жесты скупые, но выразительные. Моро натянул тесные замшевые панталоны. Доминик Рапатель собрал волосы в пучок на затылке генерала, перевязал их красивой ленточкой. Мундир украшало золотое шитье, с голенищ свисали длинные, вычурные кисти с бахромою. Генерал сел в карету.
– Квартал Сен-Жермен, – велел кучеру, – улица Единства, закрытый пансион мадам Кампан… прямо к калитке!
Писательница Жанна Кампан (из придворных дам казненной королевы), по сути дела, готовила в своем пансионе жен, давая им уроки кокетства, чтобы вернее пленять мужчин с завидным положением в обществе. Это ей удалось! Ни одна из учениц Кампан не стирала потом бельишко, не моталась по базарам с корзиной, выискивая луковицу подешевле и покрупнее. Весь выводок мадам Кампан впоследствии дружно расхватали маршалы и придворные Наполеона, делая своих жен герцогинями и маркизами… Кампан одобрила выбор Моро:
– Девица Гюлло достойна вашего обожания. За благонравие она отмечена бумажною розой для ношения возле сердца. Я разрешаю Александрине выйти в сад для прогулки с вами. Но будьте благоразумны, генерал, с невинностью…
Наконец-то он увидел ее – застенчивую смуглую креолку – и снова поразился, как она молода, как она хороша. От девушки исходил нежный запах пачулей, напоминавший о родине, затерянной в Индийском океане…
– Вы жестокий… – упрекнула она его.
Наивная умиленность юного создания восторгала Моро, и генерал сочувственно ахал, когда Александрина, округлив глаза, сообщала ему:
– Сегодня за обедом мне стало дурно… Вы не поверите, генерал: в моем шпинате сидел паук, сидел и убежал…
За ними, отстав шагов на десять, чинно шествовала гувернантка и, поджав губы, на ходу довязывала длинный чулок. Моро шепнул девушке, что еще не потерял надежд на семейное счастье и одно лишь ее «да» может решить судьбу. Но при этом (осторожный, как все бретонцы) он предупредил, что торопить Александрину тоже не желает:
– В любой первой же атаке я могу оставить голову, а свою жену вдовою. Мысль о том, что вы с моим именем станете устраивать новое счастье, эта мысль невыносима для меня.
Александрина протяжно вздохнула:
– Мадам Кампан учит нас, что в любви самое приятное не любовь, а лишь признание в любви… Правда, генерал?
– Возможно. Но где же ваше «да»?
Положительный ответ прозвучал иносказательно:
– Я родилась на островах, о которых, как о рае земном, писал Бернарден в своих волшебных романах. И мальчика следует назвать Полем, а девочку – Виргинией…
Надзирательница, не сокращая приличной дистанции, проявила беспокойство.
– Мадемуазель Гюлло, не пора ли вам вернуться в свою келью и прочесть молитву? Вечер сегодня холодный.
– Пхе! – фыркнула с досадой девица.
Моро вздрогнул. Это резкое «пхе» сразу напомнило ему недавнюю встречу с роялисткой мадам Блондель…
* * *Сен-Клу – загородная резиденция королей, в верхнем зале Марса собирался Совет Старейшин, в нижнем зале Оранжереи – Совет Пятисот с президентом Люсьеном Бонапартом. Все два этажа до предела насыщены возмущением: насилие над Директорией угрожало насилием и над депутатами.
– Нас окружают войсками и артиллерией, ссылаясь на заговор, о котором никто и ничего не знает.
– Директоры сами ушли в отставку, – убеждал Люсьен, – а Сийесу ничто не угрожает. Но подлая рука врагов народа уже протянута к горлу Франции, чтобы удушить священные права свободы… Спокойствие, граждане, спокойствие!
Перед Советом Старейшин с растерянным лицом, похожий на лунатика, предстал Наполеон Бонапарт, и его от самых дверей затолкали, выкрикивая в лицо ему проклятья, – он видел перекошенные от ярости рты депутатов, его рвали сзади за воротник мундира, чьи-то очень сильные пальцы пытались схватить за горло… Всюду слышалось:
– Для чего ты приносил Франции победы? Отвечай! Чтобы затем стать тираном Франции? Отвечай!
Бонапарт стал жалок в своем бормотании:
– Я только солдат. Пришел спасти… нет, я не Цезарь, нет, я не Кромвель… солдат… спасти Францию!
Его крутило в тесноте, в давке.
– Где ты видишь опасность? – спрашивали его.
Бормотания делались бессвязнее и глупее:
– Я рожден под сенью богини счастья… меня вел бог удачи. Я говорю вам о божестве… я вижу свою звезду!
Кто-то (преданный ему) шептал в ухо:
– Сумасшедший! Что ты несешь? Здесь не мамелюки Каира, а представители Франции… опомнись, глупец!
Бонапартисты, увидев, что их кумир заврался и уже не понимает, что мелет, выдернули его из этого зала. А в нижнем этаже Люсьен Бонапарт звонил в колокол, требуя тишины. Журдан надрывался в крике, что не потерпит деспотов:
– Лучше смерть! Бонапарта – вне закона…
Коридоры дворца наполнил грохот барабанов, в зал Совета Пятисот явился Бонапарт, а с ним – четыре гренадера.
– Вот он! Объявить его вне закона…
Шум, неразбериха, гвалт, вопли, звоны колокола. Уже взметнулись кулаки, где-то блеснул кинжал.
– Зарезать тирана! Мы – свободные граждане…
Это был день 19 брюмера. Толпа скандировала:
– Вне за-ко-на… в Кайенну его, в Кай-енну!
На первом этаже было страшнее, чем на втором. Бонапарт вмиг потерял загар, обретенный в Египте, и упал в обморок. Гренадеры вынесли его на руках. Люсьен Бонапарт трясущимися руками слагал с себя инсигнии – знаки президентского достоинства. Рядом с ним бушевал Журдан:
– Нет, не удерешь, скотина! Прежде утвердим декрет о внезаконности твоего братца, которого и сошлем завтра в Кайенну – на потеху кобрам, вампирам и москитам…
На улице Наполеон Бонапарт упал с лошади (обморок повторился). Люсьен проник в кабинет, где бледный Сийес прощался с жизнью. Сийес и сказал ему:
– Если не очистить зал, мы… мы погибли!
Выбежав на площадь, Люсьен обратился к войскам:
– Во дворце засели убийцы… агенты английской плутократии! Еще мгновение колебаний, и они убьют Бонапарта, моего родного брата и вашего доброго отца!
Войско не колыхнулось, и тогда Люсьен, выхватив кинжал, занес его над своим полуживым от ужаса братом.
– Клянусь! – возгласил он. – Я сам зарежу его, если он осмелится когда-либо нарушить права граждан!
По рядам солдат пробежал трепет, минута была решающей, и Мюрат понял, что промедление губительно.
– Я всех пошвыряю в окна! – обещал он.