Август Шеноа - Сокровище ювелира
И в самом деле! Уже в 1571 году, в воскресенье на Epiphaniae,[35] городской судья, кузнец Иван Блажкевич, предъявил иск банам Джюро Драшковичу и Фране Франкопану на Медведград, а после смерти старого Амброза загребчане еще ожесточеннее принялись атаковать его сына Степко. Старый Тахи, едва живой от страшных болей, разъяренный восстанием, вызванным его же жестокостью, и бессильный подавить его, ненавидимый всеми, поднялся, чтобы, где наветами, где подношениями, уничтожить род Грегорианцев и вырвать из их рук с помощью суда богатое поместье в пользу друзей загребчан.
Королевский суд уже должен был вскоре начать разбирательство, загребчане уже надеялись отпраздновать победу в старом медведградском гнезде, и вдруг, в недобрый час, свалился крепчайший столп города гричан. Умер Тахи. Пал и Губец – гроза загребчан, пал на Марковой площади, под железной короной; но зато остался Степко, свирепее Губца, хоть и опальный, но богатый, снискавший среди дворянства Хорватии уважение и славу железного воина.
И он и загребчане ждали суда, который должен был либо погубить Степко и возвысить Загреб, либо сделать из Степко исполина, а Загреб отдать на растерзание мстительному и надменному вельможе.
5
Первое воскресенье после праздника св. Симона в 1576 году было на исходе. В церкви св. Краля отслужили вечерню; господа каноники поспешно расходились по своим домам, потому что дождь лил как из ведра. Двое из них остановились перед небольшим особняком, фасад которого сплошь зарос виноградом. По дороге они не проронили ни слова: мешал дождь. С длинных сутан стекали ручейки, а с широкополых шляп, точно из желобов, хлестала вода.
– Слава богу! – заметил тот, что был потолще, Антун Врамец. – Сейчас будем под крышей. Зайди, честной брат, на минутку в мой дом. Хочу шепнуть тебе несколько слов in camera charitatis.[36]
– Не могу, брат, – ответил другой, сухой, сгорбленный священник, с острыми чертами лица, проницательными серыми глазами и с золотым крестом на груди. – Не могу. Жду Фране Борнемису Столпивладковича из Вены. Писал, что сегодня приедет, если, конечно, в дороге не случится какой беды. Ты ведь отлично знаешь, что он мой постоянный гость; да и новости интересно узнать, а он, как хорватский депутат, наверняка их привезет.
– А какого исповедания господин Столпикович? – спросил Врамец, как бы на что-то намекая.
– Он наш, – ответил настоятель Никола Желничский вполголоса, – ему тоже осточертели немецкие генералы.
– Тем лучше! – сказал Врамец, – Я пошлю слугу к тебе, пусть Столпикович, если он приехал, тоже пожалует ко мне. Зайдем! – И, взяв настоятеля под руку, Врамец быстро повел его в дом.
Они поднялись по крутой расшатанной лестнице на открытую деревянную галерею, а оттуда вошли в зал.
Отворив двери, Желничский удивился. В зале были гости. За большим дубовым столом сидели хмурый Степко Грегорианец и горбатый субан Гашпар Алапич Вуковинский; первый задумчиво уперся локтем о стол, а второй, покачиваясь в кожаном кресле, о чем-то болтал по своему обыкновению.
В стороне у окна, прижав лоб к влажному стеклу, стоял молодой Павел Грегорианец и вглядывался в серое, облачное небо.
В низкой комнате стлался сумрак. Старинное распятие над древним клецалом, истертые лики святых, огромные книги и пыльные карты – все расплывалось в тусклом свете ненастного дня.
Желничский остановился от неожиданности на пороге. Бан Алапич и Степко Грегорианец, два деспота, еще совсем недавно заклятые враги, – за одним столом! Лукавому служителю церкви это показалось делом подозрительным и даже нечистым.
Все трое поклонились настоятелю.
– Приветствуем тебя, преподобный отец! – воскликнул горбун, поднимаясь навстречу Николе. – Клянусь богом, мне жалко, что ты вымок, как сноп в чистом поле! И все же я рад, потому что именно ненастье привело тебя к нам. Почему ты медлишь и не входишь в эту уютную обитель нашего друга? Что с тобой? Вот мой и твой приятель Степко! Да, да, и мой! Смешно, правда? Сын покойного подбана Амброза и свояк покойного бана Петара, которые на саборе грызлись как бешеные псы, сейчас пожимают друг другу руки! Не удивляйся! Степко пришелся мне по сердцу, к тому же сила и старую веру меняет, – добавил лукаво Алапич, подмигнув канонику, который нерешительно стоял в дверях, играя своим золотым наперсным крестом.
У настоятеля отлегло чуточку от сердца, и, сделав два-три шага вперед, он протянул бану руку.
– Pax vobiscum,[37] вельможный баи, и вам, господин Степко.
– Ха, ха, ха! «Бан», говоришь? – промолвил Алапич, насмешливо улыбаясь и потряхивая Николе руку. – Не знал я, что твое преподобие может так шутить над обездоленным человеком. Бан! Да! Красивое слово! Высокая честь! Nota bene, если ты на самом деле бан! Но я, я-то последняя спица в колеснице, и скорее поверю, что строен и юн, как вот, скажем, господин Павел, чем в то, что я бан Хорватии!
– Твоя милость нынче расположена зло шутить над собой, – улыбнувшись, заметил Желничский.
Толстый хозяин дома слушал речь бана с явным удовольствием, он благодушно улыбался и, сложив руки на животе, вертел большими пальцами. Наконец он произнес:
– Что господин бан самый большой шутник между Дравой и Савой, это не новость. Но известно ли вам, как турки взяли его под Сигетом в плен и приняли за простого воина; как он откупился за каких-нибудь пятьсот форинтов и потом передал паше свое великое соболезнование, что тот, имея в руках жирного каплуна, не сумел его как следует ощипать.
– Ошибаетесь, господа, – прервал его Алапич, поглаживая всклокоченную бороду, – сейчас Гашо не до смеха, в злой его шутке заключена горькая правда. Может быть, некогда я говорил по-иному, но сейчас кровь кипит в моем сердце, желчь подступает к горлу.
Лицо Грегорианца залил яркий румянец, а Желничский облегченно выпрямился.
– Истина подобна вулкану, – заметил Грегорианец, – долго дремлет и вдруг изрыгает огонь и обдает жаром весь мир.
– Истина подобна острому мечу, – добавил настоятель, осмелев, – однако, чтобы замахнуться и рубить им, требуется сильная десница!
– Аминь, reverendissime![38] – воскликнул Алапич. – Слова твои полны мудрости! И ее-то мы ищем!
– Пусть промысел господен направит вас! – заключил Врамец.
– Садитесь, господа, – продолжал бан, опускаясь в кресло. – И послушайте. Все собравшиеся под этим гостеприимным кровом созрели в муках и борьбе и стали сильными мужами, все мы вкусили от добра и зла, от добра меньше, от зла больше. Да и ты, Павел, послушай! – продолжал бан, обращаясь к молодому Грегорианцу. – Ты еще молод, но в сече под Храстовицей уже доказал, что ты плоть от плоти своего рода и десница твоя под стать отцовской. Однако богатырской руке не помешает мудрая голова! Поэтому и ты слушай! С тех пор как мы себя помним, господа, мы видим кровь, видим смерть, видим, как опустошается родившая нас земля, как грабят ее и дробят грязные руки нехристей, как злобные предатели отрывают пядь за пядью от нашего древнего королевства, точно отламывают ветвь за ветвью от родного ствола. Мы захлебываемся в собственной крови. Гибнет род, гибнут плоды наших рук, горят усадьбы. Возделывать землю и одновременно обороняться?! А как бороться со злом? Одним? Это все равно что червю с муравейником! Правда, мы трудимся, строим, но, что день построит, – ночь разрушит! Беда! Помогают нам христианские государи, даже Римская империя. Помогают, но как? Кормим-то их мы. По два хлеба на цесарского солдата. Будь они смельчаки, куда бы ни шло! Снесли бы и это тяжкое бремя. Но где там! Сдается, Священная Римская империя собрала все, что не мило, и к нам в кадило! Не так ли? А как начнется настоящая юнацкая потеха, то хорваты в бой, а помощнички в кусты, потому-де, извините, ружейный порох воняет. Но и этот фортель им простили бы, пускай себе! И это бы снесли: никакие муки не страшны, покуда цела душа! А что для страны душа? Вольности, права! Но, спрашиваю вас, где привилегии, где вольности нашего дворянства, наших городов? Их держат на кровавом откупе генералы Ауэршперги, Тойфенбахи, Глобицеры, они управляют королевством, они судят, вымогают, не считаясь ни с баном, ни с его судом, ни с волей хорватских сословий. А когда их ловят на месте преступления, они, улыбаясь, заявляют: «Таково желание его светлости господина наместника эрцгерцога Карла!» И это творится не только у нас, но и в Пожуне, и в Любляне, и в Граце! Мой пресветлейший коллега Драшкович – человек двуличный. Ясно, что вокруг нас плетутся сети. Сейчас плохо, но предчувствую, что будет хуже. Потому, господа, надо браться за ум! Дворянству следует сплотиться, единство – вот лучшая порука мечу закона. In hoc signo vinces![39] Через месяц-два я созову сабор королевства. На нем мы спокойно, но по-нашенски, заявим его королевскому величеству, что нас допекло, с комиссарами же и церемониться не будем. А покуда за дело, и победа будет за нами!