Мария Семенова - Пелко и волки
– Лжу говоришь!.. – прорвало криком купчину. – Твоя, говоришь, так объяви хоть, как звать!
Ратшу-оборотня, человека в городе нового и нравом опасного, ладожане не очень-то любили; но торговец рабами не бывает мил никому: ни своему, ни чужому. Потому-то каждый из стоявших там на берегу не убоялся бы подтвердить хоть на суде, каждый почесал бы в затылке и припомнил – была же когда-то у него пригожая девка, ведь вправду была, да у какого гридня их нету!
Впрочем, Ратша постоял за себя сам. Выговорил не моргнув глазом первое, что явилось на ум:
– Красой звать.
Разжал руки, выпуская невольницу, – теперь, мол, как хочешь, – и она сама выбрала свою судьбу: пала наземь, обхватила его колени, прижалась румяной щекой к пыльному кожаному сапогу. И заплакала, закивала растрепанной головой:
– Краса, Краса…
Ограбленный гость так и не побежал плакаться на Ратшу грозным князьям, Рюрику и Вадиму. Доищешься у них суда против своего, тут самому-то последнего не потерять бы! Так и ушел Ратша с берега и девку с собой увел. Знать, вовсе тошно было ей в неволе, готова была, бедная, хоть в воду, не то что к незнакомому ладожскому гридню… Послушная шла за ним, тихая-тихая… только слезы знай текли по щекам, падали на желтый песок.
Истинного ее имени Ратша так и не удосужился спросить: все Краса да Краса. Теперь эта Краса жила в крепости вместе с прислугой, нянчила потихоньку маленького Ратшинича. Рождение сына избавило ее от неволи, вернуло свободу, да радости-то: сидела ведь одна-одинешенька, что малая пичуга, злой рукой из родного гнезда выкинутая! Ни угла своего, ни матери ласковой, ни отца-защитника, ни братьев с сестрицами, ни мужа милого, ни удалого жениха… Ратша, приголубивший было, к ней совсем теперь не заглядывал: наскучила игрушка…
3
Всеслава разыскала Пелко в крепости, в конюшне: он чистил и охорашивал белого Вихоря, и совсем не было похоже, чтобы он занимался этим из-под палки. Да и конь знай тихонько пофыркивал от удовольствия, изгибая сильную шею, – ловкие пальцы расчесывали длинную гриву, заплетали ее в косы.
Заметив Всеславу, Пелко покраснел и отвернулся: вспомнил, что был на нее обижен. Девка, она девка и есть, в который раз сказал он себе. Отца потеряла – а ей и ладно, будет зато теперь Ратшу своего любить. Еще и радуется небось: никто уж его из-за стола не прогонит, не назовет окаянным, никто из дому пути ему не покажет… И того, глупая, не знает, не ведает, что отец перед смертью о ней думу тяжкую думал, ее, неразумную, уберечь хотел от беды! Девке что – лишь бы просватали. А и правду сказать, смешное сватовство было у этих словен! Это ж надо додуматься до такого, чтобы свободную продавать жениху за куны, как вещь! Да еще, срам выговорить, всего чаще увозили куда-то из материнского дома!.. То ли дело в зеленой чаще лесной, в добрых землях корелов племени ингрикот, на привольном Устье! Там ведь девушка сама выбирала парня под стать, сама звала приглянувшегося в женихи. И если тот справлялся с делами, что поручала ему строгая невестина мать – вспахать поле-пожогу, выстроить надежную лодку, приручить лесного жеребенка – лося, – играл свадьбу и оставался жить, делался мужем, входил в род…
Всяк своим обычаем крепок. Но будь его, Пелко, вольная воля, не так бы он выдавал замуж сестрицу любимую, ягодку-куманичку, девушку высокого лемби, лицом пригожую, в рукоделии искусную и родом знатную вдобавок. И не такого бы жениха ей подыскал. Это-то уж наверняка!
Так размышлял Пелко, не глядя на Всеславу, остановившуюся в Дверях; она же долго не решалась обратиться к нему, смущенно молчала, переминалась с ноги на ногу, теребила пальцами плетеный поясок. Он спиной чувствовал ее неловкость и слышал, как тонко позванивал на пояске бронзовый оберег.
– Пелко… – прошептала она, наконец.
Корел обернулся, и теперь уже она покраснела почти до слез, опуская перед ним взгляд. Пелко расправил плечи: если подле Ратши он неизменно чувствовал себя щенком, то тут уж он враз сделался могучим взрослым мужем, пришедшим из лесу еще и затем, чтобы рассудить ее нечистую совесть.
– Пелко… – тихонько повторила Всеслава. – Пелко, вразумил бы ты меня, недогадливую: почему это батюшка тебе колечко поручил, не иному кому?..
Вот когда вся его обида-неприязнь подалась, как весенний ледок над речной быстриной! Значит, думала-таки о славном отце, не забывала его, не спешила выкинуть из сердца да из памяти вон! Пелко посмотрел на ее руки, занятые концом пояска, и увидел, что девчоночьи запястья были вдвое тоньше его собственных. А еще у нее были волосы – не то чтобы кудрявые, но вроде того пуха, что растет в перьях лебедя у самого тела, согревает гордую птицу в холодной воде… Проведешь по ним ладонью – и ладонь не ощутит. Разве только губы почувствуют или щека…
Пелко погнал от себя непрошеные мысли и сумрачно ответил:
– Отец твой сыном меня звал.
Сказал и сам внутренне сжался, будто в ожидании удара. Вот сейчас поднимет брови и спросит презрительно: тебя? И получится, что он, Пелко, зря ступил на тот весенний ледок, зря доверился ее любви к отцу – приблазнилась ему эта любовь на пустом месте, точно обманный болотный огонек, заманивающий во мрак!
Тут Всеслава впервые отважилась посмотреть ему в лицо. Ростом она была новоявленному братцу до подбородка; подняла голову и увидела, что безобразная опухоль пропала с его скулы, оставив после себя желтоватые пятна, и теперь корел смотрел на нее обоими глазами, а глаза были серые и внимательные, настороженные… Твердо знала Всеслава – он не обманывал. А откуда знала, и сама того не взялась бы объяснить.
– Все поведай, – велела она чуть слышно. – Как же ты к ним пристал?
– Меня Отсо помял, – сказал Пелко. – Отец твой в лесу нашел, не дал пропасть. Вот… ушел бы я из рода совсем.
Он расстегнул пряжку пояса и до ключиц закатал шерстяную рубаху: весь правый бок занимал след чудовищной лапы с когтями, глубоко пробороздившими тело.
– Медведь! – ахнула Всеслава. – Так ты на медведя ходил! Да неужто один отважился?
– Не называй Отсо по имени, – поспешно остановил ее Пелко и даже оглянулся на дверь. – Отсо может услышать и прийти туда, где о нем говорят!
– Это не запретное имя, – успокоила его Всеслава. – Тайного имени мы, женщины, и вовсе не знаем, не для чего нам его знать… А медведь – это значит Тот, Кто Мед Любит, Медоед… Да как же ты духу-то набрался?
Пелко только пожал плечами – при чем тут храбрость, нужда в лес погнала!
– Нам, – сказал он ей, – сало понадобилось. Ниэра, моей матери сын старший, в полынью провалился зимой, кашлять стал. А Отсо в лекаря звать поодиночке идут.
Он рассказывал еще долго, О том, как боярин с чадью своей жил гостем в роду Большой Щуки, в просторном доме, где дружно усаживалось на чистые лавки много женщин-рукодельниц и их охотников-мужей, и как перемешали с медом целебное сало и поили им обоих – Ниэру и Пелко, пораненного жестоко… И как потом Ниэра встал на ноги и снова смог ловить рыбу в реке, а он, Пелко, отпросился у матери и ушел вместе с боярином, который, тоскуя по рано умершему первенцу, крепко привязался к ижорскому парню, назвал его родным… А потом – с тяжким усилием, с мукой сердечной – о гибели боярина, о словах его заветных про дочь милую, про то, что некому будет теперь за нее постоять…
– Я ему обещал за вас с матерью заступиться, – сказал Пелко сурово. – Я ведь потому отсюда и не бегу. Так что ты… если вдруг что…
Всеслава стояла перед ним, слушала молча. При этих словах вскинула глаза: слезы дрожали у нее на ресницах. И нежданно – видел бы Ратша! – обняла оторопевшего Пелко, сомкнув руки на его шее, поцеловала в глубоко запавшую щеку.
– Братик… – прошептала она, силясь удержать закипавший в груди плач. – Братик милый… ты к нам приходи… поешь хоть досыта…
Бросилась к двери и пропала, растаяла в ярком полуденном свете, щедро заливавшем двор крепости. Ей-то ни с кем нельзя было поделиться – ни с матерью больной, ни с подружками болтливыми, ни с женихом!
4
А Ратша как раз был во дворе: мерялся воинским умением с молодым гетом – кто кого одолеет на тупых, неопасных мечах. Белозубый гет выбрал его в противники сам.
– Люди говорят, не ты здесь среди воинов самый неловкий. Ратша знал, как хвалят немногословные мореходы. Назвали не последним, считай, признали лучшим из всех. Вдвоем с гетом они обмотали тряпками, измазали крошеным углем пару длинных старых мечей: синяк, может, поставишь, но злой раны не нанесешь, а что для воина простой синяк! Уголь же – того ради, чтобы видеть, где коснулся соперника, где подставил ему свое собственное тело. Скинули рубахи, не желая пачкать их зря, и встали друг против друга посреди широкого двора, сравнивая мечи. А потом – заплясали, с силой занося увесистые клинки и когда легко отскакивая из-под ударов, когда останавливая их на середине размаха. А то вдруг, словно в настоящем бою, пропускали чужой меч, получали отметину на груди или плече и тут же сами прыгали вперед, доставая соперника уже наверняка…