Валентин Пикуль - Битва железных канцлеров
– К чему эта возвышенная прелюдия?
Горчаков пытливо взирал из-под очков.
– Государь! Верните из Сибири всех декабристов, кои остались в живых, возвратите им честь их званий.
– Я сделаю это. Но только в день коронации…
С поезда пересели в придворный экипаж. Недавно прошел весенний дождь, молодая зелень приятно сквозила за окошками кареты, ехавшей, как по паркету, по великолепной мостовой. Царь настаивал на принятии дел иностранных:
– При Нессельроде они были, скорее, странные…
– Пока нас никто не слышит, – отвечал Горчаков, – я выскажусь… Парижский трактат хорош уже тем, что определил цели русской политики на ближайшие годы. Не в силах скрыть от вас и своего простительного тщеславия… Да! Я хотел бы стать имперским канцлером только затем, чтобы, не выкатив из арсеналов ни единой пушки и не тронув даже копеечки из казны, без крови и выстрелов, сделать так, чтобы наш флот снова качался на рейдах Севастополя.
– Разве это возможно… без крови?
– В политике, как и в любви, все возможно…
Решено! Нессельроде сдал дела Горчакову.
– Что вы тут собираетесь делать? – хмыкнул он. – Россия вышла из европейского концерта, ее голос потерял прежнее очарование. Сейчас нам предстоит лишь бисировать на галерке признанным певцам Вены, Парижа и Лондона… Я вам не завидую, – сказал Нессельроде на прощание.
– Да, – согласился Горчаков, заглядывая в чернильницу, – положение отчаянное, а я, как влюбленный Нарцисс, буду любоваться своим отражением в чернилах, налитых сюда еще во времена Венского конгресса, ибо с тех пор они не менялись…
Политический пигмей на цыпочках удалился.
Немецкая страница дипломатии была перевернута.
Открылась чистая – русская, патриотическая.
Тютчев проводил Нессельроде злыми стихами:
Нет, карлик мой, трус беспримерный!
Ты, как ни жмися, как ни трусь,
Своей душою маловерной
Не соблазнишь святую Русь…
Горчаков поставил перед собой «скромную» задачу: отомстить Австрии за ее поведение в Крымской войне, подготовить мир к уничтожению Парижского трактата и юридически закрепить наши границы на Амуре. Проавстрийская дворцовая партия навязывала Горчакову барона Мейендорфа, чтобы князь взял его на пост товарища министра. Горчаков решил «стародурам» не уступать и вызвал венского прихлебателя к себе:
– Я вам предлагаю быть послом в Лондоне…
Таким образом он хотел изолировать Мейендорфа от венских влияний. Но Мейендорф намекнул, что побережет здоровье от английской сырости, дабы дождаться, когда Горчаков сломает себе шею на антиавстрийской политике (а тогда барон и сам займет его место).
– В таком случае, – жестко ответил князь, – я обещаю вам следить за своим драгоценным здоровьем. Каждый год я стану отдыхать на лучших курортах Швейцарии, чтобы не доставить вам удовольствия плестись за моим траурным катафалком…
И он пережил Мейендорфа на 20 лет!
* * *Я не берусь соперничать с Альфонсом Доде, который, будучи секретарем герцога Морни, описал его в своем знаменитом романе «Набоб». Из критики этого романа известно, что Морни умер не от приема возбуждающих снадобий, а был пронзен шпагою в самое непристойное место супругом той женщины, которую он имел неосторожность посетить. Для нас Морни интересен тем, что сразу же после Парижского конгресса он был направлен послом в Россию. Я не знаю другого французского дипломата, который бы оставил в русской литературе столько следов о себе, сколько герцог Морни! Именно по этой причине я и постараюсь быть предельно краток… Морни вез в Россию винный погреб, который с трудом вылакал бы даже полк лихих изюмских гусар, коллекцию гобеленов и картинную галерею, способную составить филиал Лувра. На границе его ожидал курьер от Горчакова, а в одной деревне крестьяне встретили посла «серенадой, в которой, – по словам Морни, – наверное, скрывались самые лучшие намерения». Всю его свиту из 120 человек разместили во дворце Воронцова-Дашкова на левом берегу Невы. При свидании с послом Горчаков показал Морни аметист в оправе из старинного серебра:
– Этот талисман подарила мне ваша матушка, королева Гортензия, когда я, еще начинающим дипломатом, часто бывал ее гостем во Флоренции… Посол Парижа – на берегах Невы! Что ж, это очень доброе предзнаменование будущего Европы…
Морни был принят в Петергофе царем, который сказал ему:
– Ваше присутствие означает конец того положения, какое не должно больше повторяться. Я никогда не забуду влияния, какое в ходе переговоров на Парижском конгрессе оказал в нашу пользу император Наполеон III. Граф Орлов сообщил мне также, что он не мог нахвалиться графом Валевским…
Близилась коронация. Накануне ее Александр II с женою и детьми ездил в Гапсаль – на купания. Гапсаль (нынешний город Хаапсалу) – аристократический курорт в Эстляндской губернии, издавна прославленный целебными грязями и купальнями. В эту поездку царь пригласил и Горчакова, чем очень растрогал пожилого человека:
– Благодарю, государь! Ведь я в Гапсале родился, когда мой батюшка командовал там пехотной дивизией…
Императрица Мария Александровна (родом из Гессенского дома) была женщиной некрасивой и тихой, как амбарный мышонок; она была глубоко несчастна из-за частых измен мужа, что не мешало ей с немецкой добропорядочностью регулярно поставлять клану Романовых все новых и новых отпрысков. Однажды, идя от купальни, она тихонько сказала Горчакову:
– Мой Сашка сейчас в таком добром расположении духа, что вы, князь, можете просить у него что вам хочется. И ни в чем он вам не откажет…
В поезде, отвозившем царское семейство в Москву на коронацию, Горчаков завел с императором серьезный разговор:
– Государь, три года тягостной войны отразились на жизни России, и я осмеливаюсь посоветовать вам сократить расходы на пышности церемоний… Дайте вздохнуть народу свободнее!
За окном вагона стелилась блеклая мгла, в которой лишь изредка мерцали лучинные огни забытых богом деревень.
– Я не могу обещать вам сокращения издержек на коронацию. Поверьте, лично мне этот блеск не нужен, но, если блеска не будет, Европа может счесть это за ослабление моей власти и дурное содержание казны… А за совет благодарю.
– Тогда, – подхватил Горчаков, – вам следует снизить пошлину на заграничные паспорта. Ваш незабвенный родитель выпускал верноподданных за рубеж сроком на полгода под залог в пятьсот рублей. Такую роскошь мог позволить себе только очень богатый человек.
– Сколько же, по вашему мнению, брать за паспорт?
– Пяти рублей вполне достаточно… Слава богу, мы ведь не китайцы, считающие, что в изоляции лучше сберегается их мудрость. Европа, – доказывал Горчаков, – сама по себе – громадный резервуар знаний, и, сливая в него русские достижения мысли и науки, мы будем вправе черпать из него все новое и полезное для развития русской жизни…
Вслед за царским поездом проследовал посольский поезд со свитой Морни, и французы были ошеломлены рекордной скоростью – до Москвы они доехали за 16 часов! В первопрестоль-ной для них были забронированы два особняка – Корсакова и Рахманова; обилие свободных стенок позволило Морни развесить все картины и гобелены. Послу досаждали колокола московских церквей, звонившие с утра до ночи «с достойным сожаления соревнованием». А в день коронации Морни невольно обратил на себя всеобщее внимание тем, что остановил свой кортеж за два квартала до Успенского собора, проделав остальной путь пешком и обнажив голову, что не укрылось от взора императора Александра II:
– Благодарю вас, посол! Все было бы отлично, если б не эта постная физиономия лорда Гренвиля, который выступает здесь с таким видом, будто я не вернул Англии долгов…
Англичане старались помешать союзу России с Францией, и Гренвиль – под громы колоколов – заметил Морни:
– У нас политику делают ради прений в парламенте, а дипломаты интригуют лишь ради насыщения архивов документами о своем остроумии… Не пойму, ради чего стараетесь вы?
– Не смейтесь! – отвечал Морни британцу. – Я разглядел в России неразработанный рудник для экономической эксплуатации. Вам-то хорошо сидеть на угольных копях Ньюкасла, а французы никогда не знают, чем протопить свои камины…
Прусское королевство на коронации представляли два человека, столь различных, что их неловко сопоставлять: великий ученый Александр Гумбольдт и генерал Гельмут фон Мольтке. Автор «Военных поучений» врезался в память человечества жестким профилем волевого лица, обтянутого сухим пергаментом старческой кожи, а тогда – на коронации – это был тощий и моложавый, удивительно ловкий в движениях человек, с румянцем во всю щеку, восторженный поклонник танцев, которым он и отдавался – почти самозабвенно…