Сильвестер Эрдег Сильвестер Эрдег - Безымянная могила
Обзор книги Сильвестер Эрдег Сильвестер Эрдег - Безымянная могила
Сильвестер Эрдег
Безымянная могила
Повесть
Перевод с венгерского и вступление Ю. ГУСЕВА
Вступление
О чем, собственно говоря, идет речь в этой повести: о трагической, полной бесплодного героизма новейшей истории Венгрии или о судьбе человечества, ради которого в течение тысячелетий принимают напрасные муки пророки и искупители? Стоят ли за выведенными в произведении образами реальные персонажи недавних, еще не стершихся в памяти лет или, наоборот, в библейских фигурах просвечивают черты, которые, будучи вечными свойствами человека, порождают свои проекции, реинкарнации в любой эпохе, в любой стране, в том числе и в Венгрии XX века?
Да, в додуманной автором истории Иуды-Анании многое указывает на Яноша Кадара; а последняя речь экс-первосвященника Анании перед Синедрионом и стилем, и многими недвусмысленными деталями напоминает (или пародирует? Если это пародия, то крайне грустная) выступление смещенного Кадара, незадолго до смерти, перед пленумом ВСРП. В фигуре Гамалиила, возможно, проглядывает философ Дёрдь Лукач. И все же книга С. Эрдега написана, я уверен, не (только) для того, чтобы заклеймить или оправдать конкретного деятеля. Писателя волнуют куда более существенные вопросы. Почему желание облагодетельствовать человечество так часто неразделимо переплетается со злодейством, с предательством? Почему, чтобы стать Ананией (обеспечившим народу Иудеи пускай недолгий, хрупкий, но все же мир), герою повести нужно было нести в душе страшный нравственный опыт Иуды? Почему вожди и герои так часто бьются за — в общем, что спорить, великие и благородные — идеи, оплачивая их бесчисленными жизнями тех самых людей, ради которых эти идеи проводятся? (Ведь до сих пор жива формула: биться за справедливость, или за свободу, или за независимость до последнего человека, — и пусть восторжествует справедливость, или свобода, или независимость, даже когда не останется никого, кто этой справедливости, или свободе, или независимости мог бы порадоваться!) Почему, в конце концов (все-таки действие-то в книге завязано вокруг фигуры Христа), ни прекрасные примеры, ни крестные муки подвижников и героев не могут образумить человека, наставить его на путь истинный?
Все это — повод для горечи, для отчаяния? Или все-таки для надежды? Ведь пример Иисуса, несмотря ни на что, живет в сознании, в душах людей! И в аду Иудина греха — даже имея в виду Иуду библейского, не литературного — просыпается стремление к раскаянию, к компенсации нанесенного зла… Все персонажи, фигурирующие или упоминающиеся в повести, все топографические понятия С. Эрдег, по его сообщению, взял из Библии или из книги Иосифа Флавия. Даже, казалось бы, выдуманный Дидим (я проверил) упомянут в Библии как второе имя апостола Фомы. Дидим означает «близнец»; на этом и строится литературная версия Эрдега о Дидиме как брате-близнеце Фомы. Он, приняв кусок, тотчас вышел; а была ночь… Евангелие от Иоанна, 13, 30.
Могила… Простая яма, которую выкопали, потом зарыли… Земля, молчаливая хранительница тайн человеческих… То, что жило, любило, мечтало, покоится в ней, не подвластное более изменениям. Могила — ларец с тайнами; ларец, к которому нет ключа. То, что там оказалось, во веки веков останется неразгаданным. Можно, конечно, напрягать память, можно гадать, можно строить предположения. Но точный ответ найти невозможно, ибо изменчивое, став неизменным, перестало быть тем, чем было. Там, в могиле, в черном покое небытия, живое достигает предела, преображаясь в вечную, чистую тайну. Тайна — смутное понимание, что для прошлого у нас слишком мало слов. Тайна — то, чего невозможно высказать, ибо само бытие ее — тлен, в нем она обретает седьмой свой чертог, пол в котором — земля, и стены — земля, и свод потолка — земля. Там она обитает, словно звезда в пространстве, одинокая среди множества, сияя во тьме, на свету угасая…
Могила — мистический, непостижимый тайник, единственная твердая точка в зыбучей субстанции жизни, среди изрытых, изборожденных, песком, камнями и мусором засыпанных пустырей. Точка, где обрывается любое стремление, где печальный итог перечеркивает, задним числом, любое деяние, любой благородный порыв, все сводя к унылой кучке костей. И мы обескураженно стоим над ними, стоим перед ними, не находя ответов на мучающие нас вопросы, и нами овладевает слепой, безымянный страх. И как бы теряет смысл знание, добытое ценой страшных жертв; оно, как песок, уходит меж пальцев, и уже непонятно, кто в этом мире счастлив и ради чего стоит жить… Но в беспроглядной растерянности вдруг поднимает голову сомнение, сомнение порождает надежду, надежда — веру. Веру в то, что нам под силу вынести даже нераскрытую тайну. А перед нами — всего лишь яма, которую вырыли, потом закопали. И в испуганном, темном, беспомощном нашем сознании, как бы уже и без нашего ведома, распускается то, что скрыто внизу, под ногами, в земле, в глинистой темноте, словно в полости черепа, где дремлет, собираясь проснуться, мозг. И то, что ушло, прекратилось, угасло, став вечной тайной, каким-то чудом дает ростки в душе человеческой, упрямо взыскующей света…
Мертвое море
Пустыня была словно море — вне времени. Волны вздыбленные, недвижные — и волны пенные, ритмично дышащие. Солнце слепило глаза. Они стояли на берегу. На берегу пустыни, на берегу моря.
— Море тоже мертвое, — произнес хрипловато Дидим. Лука не обернулся; щурясь, он смотрел вдаль, на водный простор. То, что он сегодня узнал от Дидима, оглушило его, наполнило голову тяжелым шумом.
— Что собираешься теперь делать? — спросил он наконец.
— Прости, ни к чему тебе это знать. Если есть у тебя вопросы по существу и я сумею на них ответить — отвечу с радостью.
— Что еще спрашивать… после этого? — Лука наконец повернулся к Дидиму. Губы его кривила усмешка, в которой бессилие смешивалось с отчаянием. — Пустыня — это пустыня, море — это море, пустыня мертва, море тоже. Что тут спрашивать? Ведь не я, ты хотел со мной говорить. Ты меня разыскивал. Ты передал, что будешь ждать меня здесь. Я из такой дали шел… Думал, у тебя хорошие вести. А ты мне…
— Надежнее места я не нашел, — перебил его Дидим. — Никто не должен видеть, как мы с тобой встретились, и знать, о чем говорили… Кстати, я тоже сюда пешком добирался. Лука растер пот на лбу, на висках, огляделся в мучительном недоумении, шагнул к каменистому пригорку.
— О том, что Анания умер, я и сам знал. О смерти первосвященника, хоть и бывшего, слухи расходятся быстро. Сикарии, говорят, его зарезали. И было это год назад.
— Про Павла тоже слухи пошли. Вроде бы голову ему отсекли, на дороге из Рима в Остию. — Теперь Дидим повернулся лицом к морю. — Я думал, ты в Риме был, с ним вместе.
— Да, был… Но потом вернулся на родину, в Антиохию, так мы с ним решили. А Павел остался. Он в Риме снимал жилье, власти его особо не донимали, приходил к нему всяк, кто хотел, и всем он нес слово истины. — Лука сел на камень и продолжал говорить, обращаясь к спине Дидима: — Это он мне советовал, как возвращусь домой, записать всю историю. Что умер он, до меня тоже дошло. Только не поверил я этому, да и сейчас не верю. Я думал, ты меня для того и разыскиваешь, чтобы сообщить, что он жив. А ты — про Ананию…
— Не про Ананию, а про то, как все на самом деле произошло. — Дидим по-прежнему стоял к Луке спиной, словно ему тяжело было смотреть тому в глаза. — Когда я услышал о смерти Павла, мне нужно было удостовериться, жив ли ты. Кому-то ведь я обязан был все рассказать. Анания очень просил: только после того, как не станет Павла. И — самому надежному из братьев. Вот почему я тебя разыскивал. Ты знаешь многое — должен и это узнать. Наступила долгая тишина. Лишь мелкие волны шуршали, взбегая на берег и сонно вздыхая, прежде чем откатиться назад. Зной висел над берегом тяжелой, недвижной пеленой.
— Почему ты молчишь, Дидим? Ответь: что ты теперь собираешься делать? Сам понимаешь, после того, что ты рассказал, нет и не может быть у меня вопроса важнее.
— Еще раз повторяю: это тебя не касается. Лука перебирал камешки, насыпал их горкой рядом с собой.
— Признайся, Дидим… Кому ты служишь? И кому служил раньше? Дидим поднял к небу лицо и сухо то ли покашлял, то ли засмеялся.
— Недоверчивый ты человек, Лука! Сколько раз тебе повторять: писарь я. И всегда был писарем. Ремеслу этому мы учились вместе с Фомой. Я не нищий, но и особым достатком похвастаться не могу, это ты тоже знаешь. Я всегда старался жить честно, но тайны умею хранить, если нужно. Видишь, я ничего от тебя не скрываю. Деньги — если на это ты намекал — мне платит Синедрион. Там я служу тридцать восемь лет.
— Почему тогда мы не встретились, например, в Сидоне? Или в Дамаске? Или где-нибудь на полпути между Антиохией и Иерусалимом? — Лука взял камешек, поднес его близко к глазам, повертел, отшвырнул. — Так было бы куда проще, не думаешь?