Юрий Плашевский - Клятва
Обзор книги Юрий Плашевский - Клятва
КЛЯТВА
I
Они пришли к монастырю ночью и долго ждали в овражке, покуда один из них уходил к монастырской стене.
Ночь была теплая, тихая, небо чистое. Звезды мерцали. На Балчуге, в Китай-городе и поближе, в Замоскворечье, слышно было, лениво брехали собаки. Покрикивали, перекликались сторожа.
Новодевичий же был молчалив, темен.
— А солдаты у монастыря стоят? — спросил один, когда надоело молчать.
— Стоят, — ответил кто-то. — Бутырского полка.
— Дык как же мы?
— Не бойся, дядя, цел будешь. Один солдат, как раз ему в эту ночь у стены с угла стоять, со стрелецкой женкой спутался. Вот она его сейчас в кабак уводит.
— В кабак? Да туда единым же духом слетать можно и на месте быть. Разве ж нам времени хватит?
Засмеялись.
— Не бойся, говорю, дурень. Женка эта его из кабака к себе в избу поведет. А стрелец женкин уж третий год глину на дорогах месит. Смекаешь? Скоро ли солдату из той избы выбраться?
Опять засмеялись. А тот, кто спрашивал, принялся вдруг ругаться на чем свет стоит, серчал крепко.
Еще кто-то голос подал:
— Теперь, стрельцы, порог мы переступили. Теперь назад нам, ребята, ходу нет.
Сказано было спокойно и не второпях, а рассудительно.
— Чего стращаешь? — отозвались тут же зло с краю. — Чего?
— А чтоб знали. Покуда мы, стрельцы, по Москве просто шатались, слезу пускали, были мы жалкие бегуны и никто боле. А к монастырю, до царевны до Софьи Алексеевны сейчас дойдя, стали мы воры и государю преступники.
— А еще что? — опять сбоку подзадорили. — Семь бед, один ответ.
— А еще то, что должны мы, конечно, о себе сами промышлять, да что из того выйдет и каков ответ будет, никому не ведомо.
— Пусть! — ярился крайний. — Хуже не будет. Царь Петр стрельцов перевесть жаждет и на Москве их не держать. Оттого под Азовом пагубу нам творил и теперь домой не пускает. Стрельцы, когда на Москве, дома, тогда только и сила. А на окраинах и щуплый самый соплей нас перешибет. Потому и надо, — покуда царь Петр в чужих странах ездит, царевну нам опять на царство выкликнуть. А после поздно будет.
Рассудительный тихо засмеялся, не выдержал, встрял:
— Выкликнуть! Ее только выкликни, она с нами тут же, как царь Петр, сделает. Мало она, как у власти была, наших голов поснимала? И еще поснимает, лишь бы ей за венец ухватиться…
— Что ж остается? — хриплый сказал это с сомнением и с тревогой. — Чего ты нас бередишь?
— А то и остается, зачем сюда пришли, — рассудительный вздохнул. — С царевной, может, еще сладим, а царя Петра избыть надо непременно, силен сделался…
— С того б и начинал, — злой крякнул. — А то развел…
— Разводи не разводи, а дума душу сушит…
Опять затихли и молчали в раздумье до самой той поры, пока не вернулся наконец уходивший стрелец.
— Пойдемте, — сказал.
Они поднялись, и пошли, и через малую в стене дверцу, с трудом отворившуюся на заржавелых петлях, впущены были внутрь.
Там их ждала черница и, повернувшись, быстро пошла вперед, и они безмолвно последовали за ней.
Келья, куда пришли, была просторна, в два окна. На столе горела высокая свеча. Углы были в темноте, у стены стоял с высокой спинкой стул. На нем сидела Софья, откинувшись, смотрела прямо. Она кивнула головой, и черница вышла, тихо притворила дверь.
Лицо Софьи, ярко освещенное, было бледно.
Она протянула руку с толстыми перстнями на пальцах. Стрельцы затеснились, припадая. Поцеловав, вставали, отходили, молча становились у стены.
Софья внимательно смотрела на каждого. Глаза ее блестели, грудь поднималась медленно, высоко, трудно.
— Муку принимаете, стрельцы, — заговорила, сдерживая голос, чтоб не зазвенел, — за то, что оставили меня тогда, десять лет назад. Он и одолел, царь Петр.
— Государыня, — выдохнул один стрелец, — враги попутали. Каемся…
— Помолчи. Времени осталось мало. Возвращайтесь сей же час в полки, ведите их на Москву. Кличьте меня на царство. Сами видите: врозь нам быть — всем сгинуть. Хотите, чтоб по-моему было и по-вашему?
— Хотим.
— Тогда не мешкайте, покуда царя Петра на Москве нет. — Повернула голову, сказала в темноту: — Дай грамоту.
В углу, в темноте, оказался человек, бородатый, в простой камилавке, подступил, протянул Софье грамоту.
Она взяла, встала. Стрельцы приблизились, один выступил вперед. Софья подала ему свиток.
— Читайте слово мое полкам. В нем все сказано, как буду вас жаловать. Чтоб быть вам на Москве со всей силой не медля. Грамоту берегите пуще глаза, если что — в огонь ее киньте. В ней и ваши головы и моя тоже. — Стиснула руки, прижала к груди. — Идите.
Задержала взгляд на серых глазах — стрелец у стены глядел на нее чуть исподлобья, и странен показался Софье этот взор, — будто ожидал стрелец еще чего-то и прощался в то же время с ней.
— Останься, — сказала она ему.
Все вышли, а он, как она велела, остался. Она увидела, что росту он среднего, широк в плечах, статен, волосы на голове кудрявы и молодая бородка кудрява же.
— Ты что? — сказала она.
— А я, государыня Софья Алексеевна, как все.
— А ты не супротивник ли мой? — сказала Софья. — С чего в глазах у тебя туча?
— С чего ей, туче, быть, государыня, это ей самой лучше ведомо.
— Не веришь, стрелец, что одолеем царя Петра?
— Не верю, царевна.
— А ты не говори сотоварищам своим, что не веришь…
— А я и не говорю.
— И не скажешь?
— Не скажу.
Глаза Софьи потемнели. Расстегнула на груди мелкие золотые пуговицы атласного платья, достала на тонкой цепочке крест. Как доставала, разошлись атласные отвороты платья и мелькнули уходящие вниз белые груди. Перехватила взгляд серых глаз, и грустная усмешка тронула Софьины губы.
— Поцелуешь мне крест? — сказала.
— А мы тебе все целовали, государыня.
— Ты мне особо поцелуй и на особое же дело.
Стрелец побледнел.
— Молчишь? Боишься?
Стрелец не отвечал.
— Боишься? Говори!
— Боюсь? — глаза его сверкнули. — Дай! — схватил из рук ее крест, притянул так, что Софья шатнулась, и с остервенением поцеловал раз, другой, третий. — Вот!
Софья закрыла глаза.
— Хорошо, хорошо, ты понял, — подняла медленно веки, по-новому, будто на незнакомого, посмотрела на него, смотрела долго. На шепот перешла: — За ними не ходи, за стрельцами, и в полки не возвращайся. То наше дело. Ты уйди, затаись, к царю проползи, личину надень не стрелецкую, чтоб не узнал тебя никто, в солдаты нанимайся или что хочешь делай. А только с царем Петром рядом окажись, и тогда…
— Не поминай, царевна, вслух, чего не надо. И так сделается. — Помолчал, добавил твердо: — Я сделаю.
Софья метнулась к столу, достала из черной, белой костью выложенной шкатулки кошель с деньгами, сорвала, морщась, с пальцев два перстня, отдала все стрельцу.
— А как зовут тебя, не говори, стрелец, чтоб имени твоего мне не знать и выдать не мочь.
II
Кто она? Учитель ее, наставник отец Симеон, говорил: богатырь-девица. Говорил, да что с того. Девичьей чести и в помине нет, прелюбодейница сделалась тайная, до мужского естества жадная… А силы богатырские на что тратятся?
Ах, душно; топят в монастырях очень уж жарко. Постель горяча, тело горячит.
Семь лет ты, царевна, державу в руке держала, что сделала? Азов воевала, стрельцов усмиряла, что с Тараруем, князем Хованским, бунтовали, на старую веру повернуть хотели. Из немецких стран Захариуса Пауля и иных мастеров звала, чтобы мануфактуры на Руси заводить, бархат, шелк самим ткать. Славянскую греко-российскую академию на Москве устроила, недорослей учить.
Ах, ведь то ж самое, девушка, царевна-свет, будто ты делала, что умные всякие да разумные твердят, что и сам брат Петруша заводит! Но все втуне, раз годы свои под крепким запором в Новодевичьем проводишь.
В подушках пуховых голова тонет. Некрасива ты, говорят, — голова громадна — не девичья, не женская, мужичья, — на что она тебе дадена? Зря тебе она, видно, досталась, хоть и великие в ней мысли.
Отчего ж? Да оттого, что много званых, да мало избранных. Да все оттого, что Азов ты воевала, да не взяла. И стрельцов усмиряла, да не усмирила. И иноземцев звала, да назвала мало.
Софья встала, в длинной до пят рубахе подошла к окну, толкнула створки. За окном шел дождь. Он шелестел невидимыми нитями по мокрой зелени кустов, что подымались сразу за стенами. Дождь сеялся на землю, на Москву. Невидимая, недостижимая Москва спала под тонкой его и зыбкой водяной сетью. Спала крепко и знать не знала про царевнины думы.
Холодом, влажной ночной сыростью тянуло из окна. Легкий ветерок овевал разгоряченное лицо. Мысли путались.
…И вирши ты сладкие и благолепные писала, Софьюшка, и ученых иереев в восхищение ими приводила. А как на народе появиться, в соборе сесть, спор о вере слушать, — постные рожи иерейские страх перекосил: «как можно, царевна!» — зашептали, клобуками закивали. Шагу ступить нельзя было. Бояре задами толстыми трясут, бороды частоколом уставят, не вырвешься. Потому — баба, хоть и правительница. Ни верхом тебе на коне, ни в чужие земли носа высунуть. Потому и зря на плечах была мужицкая твоя да умная голова.