Юрий Хазанов - Черняховского, 4-А
Обзор книги Юрий Хазанов - Черняховского, 4-А
Юрий Хазанов
Черняховского, 4-А
Только потеряв интерес к будущему, человек созревает для автобиографии.
Ивлин Артур ВоОб авторе
Родился. Учился в школе напротив московского зоопарка. Потом уехал в Ленинград, в военно-транспортную академию. Вскоре — война, которую прошел от Москвы до Вены. После войны окончил московский педагогический институт. Работал учителем в школе, где коренным образом разошелся с директором во мнениях по поводу воспитания учеников, а также своей одежды (синие вельветовые брюки). Это подтолкнуло заняться литературой — сначала переводами (стихи и проза), затем собственной прозой (для детей и взрослых). К настоящему времени вышло 20 книг повестей и рассказов (в России и за границей), сборник стихов и довольно много переводных книг (в основном, с английского).
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
…Если трубный глас Страшного суда раздастся — я предстану перед Ним с этой книгой в руках и громко скажу: «Вот, что я делал, что думал, чем был. С одинаковой откровенностью рассказал я о хорошем и о дурном. Дурного ничего не утаил, хорошего ничего не прибавил. А если что-либо слегка приукрасил, то лишь для того, чтобы заполнить пробелы моей памяти. Возможно, мне случалось выдавать за правду то, что лишь казалось правдой, но никогда не выдавал я за правду заведомую ложь.
Я показывал себя таким, каким был в действительности — презренным и жалким, когда им был; добрым, благородным, возвышенным, если бывал им…
Собери вокруг меня толпу, подобных мне, Всемогущий: пусть они слушают мою исповедь, пусть краснеют за мою низость (вместе со мною), пусть сокрушаются о моих злополучиях… И пускай потом хотя бы один из них, если осмелится, скажет: я был несравненно лучше этого человека…»
(Из «Исповеди» французского философа и писателя Жана Жака Руссо.) От автора этой книги
Это 5-я часть моего затянувшегося «романа с собственной жизнью». Как и предыдущие четыре части, она может иметь вполне самостоятельное значение и уже самим своим появлением начисто опровергает забавную, однако не лишенную справедливости опечатку, появившуюся ещё в предшествующей 4-й части, где на странице 157 скептически настроенные работники типографии изменили всего одну букву, и, вместо слов «ваш покорный слуга», получилось «ваш покойный…» Что, в общем-то, вполне соответствует законам Природы, потому как столько, сколько я, нормальные люди не живут.
Но именно сейчас, находясь в возрасте, который превосходит приличия и разумные пределы, я начал понимать, что вокруг меня появляются всё новые и новые поколения, для кого события и годы, о каких пишу, не намного ближе и понятней, чем время каких-нибудь Пунических войн между Римом и Карфагеном. И, значит, мне следует, пожалуй, уделять побольше внимания не только занимательному сюжету и копанию в людских душах, но и обстоятельствам времени и места действия. Что, помимо прочего, я и пытаюсь делать. (А тех, кто и без моей подсказки не путают пока ещё Сталина со Сталлоне, прошу на меня не обижаться.)
Ю.Х.ГЛАВА 1. Трое в одном купе (не считая четвертого). Воспоминания эмбриона. Я подслушиваю чужой разговор. Дневниковые записи Саньки: «Как он ездил в командировку». ШахмурзАне верит в алмостЩ
1
Смеркается. Уж два часа мы едем,
Уже Ока блеснула, как слюда;
Уже успели надоесть соседям
Вопросами «откуда» и «куда»…
Это начало нашей с моим другом Юлием большой дорожной поэмы, задуманной в пятистопном ямбе, которую мы так никогда и не дописали — ни ямбом, ни амфибрахием.
«Никогда», в данном случае, стершаяся от употребления гипербола, а суровая правда в том, что Юльки давно уже нет на свете, а меня скоро не будет. (И это никакое не преувеличение.)
Но вот слово «соседям» в предпоследней строчке неоконченной поэмы — совершенно явная гипербола, поскольку сосед у нас в купе был всего один, остальные три места занимали мы с Юлием и его сын Санька, который уже несколько подрос с тех пор, как мы с ним познакомились, когда он, сидя на горшке, читал «Мадам Бовари». Теперь он слез с горшка и переключился на Чехова и Пастернака. Даже прочитал одновременно с родителями неизданный у нас в стране роман «Доктор Живаго». Однако честно признался: было скучновато. С чем я вполне согласился, когда через несколько лет тоже сумел прочитать.
Каким образом он (я говорю о романе) попал к ним в дом? Ну, это довольно просто: у одного из друзей Юльки была приятельница, которая хорошо знала приятельницу некой О., кого любил Пастернак, а у О. была дочь И., с кем дружила племянница той приятельницы… Короче говоря, роман был перепечатан на пишущей машинке, а экземпляр оказался почти «слепой». В общем, так называемый «самиздат».
Ох, по присущей мне манере, я отвлекся уже в самом начале повествования! А тем временем мы едем в скором поезде, который должен привезти нас в Пятигорск, откуда собираемся доехать до Нальчика и потом до Орджоникидзе. (С момента своего возникновения и в течение семидесяти лет после него этот город был Владикавказом, а в перерыве ещё лет десять назывался Дзауджикау.)
В Орджоникидзе мы с Юлием побывали годом раньше, тоже в конце лета. Помню, вышли из вагона и почти сразу упёрлись взглядом в плоскую гору, похожую на гигантский стол. Она так и называется — Столовая. И показалось: вот-вот подойдут к ней торопливым шагом проголодавшиеся великаны и усядутся вокруг, заткнув за ворот по облаку вместо салфетки и плотоядно облизываясь. Однако образ этот мелькнул и тут же исчез, не получив должного развития: нужно было думать, где устроиться на ночлег и поесть самим.
К нашему невообразимому удивлению, в первой же попавшейся на пути гостинице оказался свободный номер. Находилась она в невысоком домишке на проспекте Мира и называлась «Терек». Что-то давно знакомое, но полностью забытое мелькнуло тогда передо мной в очертаниях этого неказистого здания. Кажется, Лев Толстой — полагаю, в шутку, если он умел шутить, — уверял, будто помнит себя в эмбриональном состоянии… Нет, я был тогда уже далеко не эмбрионом, мне исполнилось… да, да, конечно, мне должно было вот-вот стукнуть шесть лет, и мы остановились в этой самой гостинице на пути в Грузию, в Боржоми, куда нас позвала тётя Люба: она приехала туда со своим сыном Рафиком из Баку. А со мной были мама и папа, и я впервые в жизни отправился так далеко от Москвы. Отсюда потом мы ехали в открытом автомобиле по Военно-грузинской дороге до Тифлиса, и на одной из остановок, в Пасанаури, где к столбу был привязан медвежонок, которого мне стало очень жалко, какие-то громкоголосые дяди-грузины похитили моего папу. Я готов был зареветь, но мама шепнула, что это они так, в шутку, он скоро вернется.
Папа вернулся очень весёлый, с какими-то сладостями для нас с мамой, и мы двинулись дальше. В Боржоми я впервые увидел Рафика, мы пили с ним бессчётное количество стаканов боржома. С ним и ещё с одним мальчишкой, которого прозвали «Гнусиком», так как он всё время гнусил и нам ставили его в пример: каким не надо быть. Мы же с Рафиком, видимо, отличались некоторым упрямством — потому что про нас мамы твердили: «Им, что ни говори, как горох об стенку!» И мы начали обращаться друг к другу не иначе как «друг-стена»… Но я опять отвлёкся.
А поезд между тем всё идёт и идёт, и мимо нас проезжают поля, кусты, деревья. Солнце близится к закату, на пригорке виден большой дом, весь в золотых заплатах; ряды деревьев в одном месте напоминают огромные букеты: листва воткнута в стволы, как в вазы; а придорожные столбы электропередач, пришло мне в голову, похожи на огромных неряшливых домохозяек: с вечера накрутили свои прямые космы на изоляторы-бигуди, да и забыли снять — вышли прямо в них на улицу…
— Самая лучшая рыба — колбаса, — услышал я уж не знаю в который раз.
Это произнёс наш сосед, продолжавший поглощать вынутые из авоськи продукты. Он выложил их в дикой спешке сразу после того, как поезд оторвался от перрона Курского вокзала, но дальше всё происходило словно при замедленной съёмке: рука с колбасой или со стаканом пива долго висит в воздухе, прежде чем приблизиться ко рту, жевание и глотание тоже происходит с расстановкой, и фильм к тому же звуковой: кроме афоризма о колбасе, мы узнали, что лично он человек русский, но родился и живёт на Кавказе, а потому всё про него знает.
— Вот вы… — куском колбасы он указал на меня, — сколько у Эльбруса имен — знаете?
Я несколько растерялся, но, собрав все интеллектуальные силы, ответил, что, кажется, его называют еще Шат-Гора. У Лермонтова в одном из моих любимых с детства стихотворений есть строчка: «У Казбека с Шат-Горою был великий спор…»