Нина Молева - Ошибка канцлера
Обзор книги Нина Молева - Ошибка канцлера
Нина Михайловна Молева
Ошибка канцлера
От автора
Начало этой истории имело свой адрес. Московский. Почти почтовый. Угол Пятницкой улицы и Климентовского переулка.
Те, кто жил в старом Замоскворечье – не в том, времен Островского, но в послевоенном и все-таки по-настоящему старом, – знают: оно было очень разным. Татарская – с минаретом мечети, далеко растянувшимися корпусами завода Орджоникидзе и пустынными сумерками на булыжной мостовой. Проросшая курчавой зеленью Новокузнецкая – с задорным треньканьем изредка пробегавшей «Аннушки», нарядными особняками в глубине когда-то ухоженных просторных садов и жидким воскресным перезвоном колоколов Николы в Кузнецах. Большая Ордынка – в строю строго рассаженных лип и купеческих домов за густо крашенными дощатыми заборами и филенчатыми калитками с непременным чугунным кольцом. Но самой главной была, конечно, Пятницкая.
Слов нет, Ордынка и Полянка выходили на мосты, за которыми рисовались башни Кремля. От Пятницкой же тесная застройка Балчуга скрывала настоящую реку. Но важнее Пятницкая была и потому, что по ней шло много трамваев – неуемный железный грохот говорил о большом городе. И потому, что только на ней теснились магазины: от Климентовского до Канавы. Кто вспомнит сегодня, что так, и только так, называли еще недавно Водоотводный канал. Климентовский был границей замоскворецкого Сити. И это до него добирались последние ослабевшие ручейки москворецкого половодья, от которого в конце каждой зимы закрывались и смолились отдушины подвалов.
У Климентовского сидела в своей круглой будке закутанная в байковый платок стрелочница, выбиравшая путь для трамвая. К Климентовскому бегали в угловую булочную за теплым ржаным хлебом и в единственную в округе китайскую прачечную. Сюда направлялись с примусами и ключами к колченогому дяде Васе, колдовавшему в щели между сараями, и в такую же крохотную кладовочку-фотографию за мутно-желтыми «пятиминутками».
У Климентовского можно было купить скороходовские ботинки и жидкие примулы во вспотевших горшках, капли датского короля в растянувшейся вдоль низеньких окон аптеке и чуть дальше эклеры с заварным кремом у мраморных столиков кондитерской с огромными китайскими вазами на витринах.
Но и среди каждодневной толчеи Климент оставался единственным – к нему нельзя было привыкнуть и невозможно перестать замечать. В пушистом налете серебрившего стены инея. Чернеющих потеках летнего ливня. Среди поднимавшихся до окон сугробов. Через зыбкую сетку обещающей прорезаться майской зелени. Сначала за растянутыми между грузными каменными столбами узорными решетками: стебель – лист – завиток – снова пружинящий, рвущийся к верхушке ограды стебель. Узор читался даже тогда, когда густые лиловые гроздья гнули к земле добела пропыленную сирень.
Потом решетки увезли. Где-то, кажется, поставили. У чужих стен. Ограду сломали. На месте сирени вырыли общественный туалет. Уныло вылепленный из крошившегося цемента, он годами не открывался, но упрямо заставлял помнить о себе чугунными мачтами с лампионами молочных фонарей. Под фонарями виднелись углы обомшелых могильных камней. Кто-то что-то говорил о старом кладбище. И только через много лет пришло знание: хоронить в городе запретили после чумы 1771 года – исчезнувшие, в конце концов, без следа надгробия должны были быть старше. Много старше.
Неудобно выдвинувшийся на улицу, Климент стал больше походить на дом. Непонятно торжественный даже в своем запустении среди замоскворецких переулков. И все-таки чем-то неуловимым связанный с ними. По-прежнему молчаливый. Наглухо закрытый. В темных провалах никогда не освещавшихся окон. Ступени у его дверей выступили под ноги прохожим. Стекла барабанов почему-то побились. И высоко вверху было видно, как влетали в них, прячась от непогоды, сизари.
Только он умел быть и иным. В волглой тени тесно придвинувшегося к Клименту бесформенного краснокирпичного дома дверь подъезда словно западала в землю. Узкие ступени карабкались от одной усыпанной звонками и фамилиями площадки до другой. Пелена немытых окон серела глухой стеной, чтобы где-то наверху прорваться радостной сумятицей колонн, колонок, лепных гирлянд, толстощеких детских голов. Климент словно входил в подъезд, чтобы улыбнуться улыбкой, похожей на солнечные летние дни Царского Села, Петергофа, даже Зимнего дворца. Беспечной и манящей улыбкой XVIII века. Растрескавшаяся штукатурка, облетевшая лепнина, затеки побуревшего цвета в прихотливых переборах солнечных лучей заставляли вспоминать не о столь необходимом ремонте, не сделанном вовремя, а о великолепных руинах, которыми так увлекались итальянские мастера гравюры и живописи.
Мимо Климента лежала дорога в университет, и мимо Климента она вела в Третьяковскую галерею. Университетские занятия шли по вечерам в пустых и гулких музейных залах. Каждый вечер еще десяток новых картин и всегда повторение пройденного – к ним надо было дойти через уже знакомые, раз от раза становившиеся все более близкими стены.
И по мере того как понятней становились вехи истории, угрюмое одиночество Климента привлекало все больше. Россыпь архитектурных понятий – что как назвать. Потом их сочетания, складывающиеся в язык времени. Потом время… Со временем было труднее всего. Знакомое название среди бесконечного списка тем для курсовых работ было радостной неожиданностью. Климент, его атрибуция, определение времени и обстоятельств строительства – все начинало рисоваться простым и досягаемым. Передо мной был ключ, который оставалось вложить в заветный замок.
Правда, и с ключом все выглядело совсем не так просто. Не было архитектурных документов, чертежей, планов. Известные до того времени архивы не открыли имени зодчего, молчали и о том, как строился Климент. Одно из интереснейших сооружений Москвы XVIII века – что значили эти слова при отсутствии достоверных данных! Домыслы и предположения не шли дальше имен архитекторов, но не могли обрести и тени достоверности, пока оставались скрытыми годы строительства. С архивами надо научиться работать – только как быть, когда и архивов нет?
Разгадка не могла не существовать. Но в те, теперь уже ставшие далекими годы как было догадаться, что она рядом. Совсем рядом – в запаснике Третьяковской галереи. Портрет великого канцлера Алексея Петровича Бестужева-Рюмина не висел в залах. Его показывали как образец не слишком умелого мастерства крепостных. «Великий канцлер» – так называлась в годы правления Елизаветы Петровны должность, связанная с руководством внешнеполитической жизни России. А. П. Бестужев-Рюмин был дипломатом, в глазах современников, скорее хитрым и упорным, чем талантливым и способным на государственные решения. Он не умел привлекать к себе симпатий, до конца поглощенный придворными интригами, борьбой за богатство и власть, и ему не прощали развязанной против Пруссии Семилетней войны, обошедшейся России в триста тысяч жизней солдат и тридцать миллионов рублей. Но так или иначе, с начала сороковых и до конца пятидесятых годов XVIII века А. П. Бестужев-Рюмин был причастен к судьбам России, к каждому заключенному договору или подписанной конвенции. И он прожил это время вместе с Климентом. Задумывал его, строил, переставал строить и снова возвращался к нему, одержимый своими расчетами и надеждами.
История Климента не вместила в себя всей жизни канцлера. Она вошла лишь в одну ее часть, но вместе с тем неожиданно убедительно и зримо позволила увидеть картины тех лет. Еще недавно отмеченные одними именами-символами, люди ожили, заговорили, стали действовать. Им было тесно в рамках искусствоведческого исследования, но и исследование становилось все труднее вести без них. Или иначе – не замечая их. Роман и исследование сплелись, живя каждый по своим законам, но устремившись к одной цели – к ответу на то, как возник Климент. И еще на то, что свои лучшие следы каждая эпоха оставляет в памятниках искусства, действительной емкости которых мы все еще не научились сознавать.
Климент возник благодаря А. П. Бестужеву-Рюмину, но он же помог канцлеру остаться в истории в неменьшей степени, чем государственная и дипломатическая деятельность. Несмотря на то, что раз за разом не оправдывал возлагавшихся на него надежд, несмотря на то, что стал ошибкой канцлера.
Вместо начала
Тебе никогда не приходилось видеть старых ковров? Очень старых, совсем обветшавших ковров?
Бывает так, что нитка, чуть заметным проблеском мелькнувшая в начальном узоре, вдруг обнажается по всей своей длине. Когда-то скрывавшие ее соседние нити перетерлись, распались, и она осталась одна – неожиданно яркая, сильная, перечеркнувшая былую узорную вязь. И все сразу становится простым и понятным – ее место в узоре, смысл рисунка и даже то, что именно ей следовало сохраниться, чтобы продолжал существовать ковер.