Павел Загребельный - Я, Богдан (Исповедь во славе)
Обзор книги Павел Загребельный - Я, Богдан (Исповедь во славе)
...Чия правда, чия кривда i чиї ми дiти.
Тарас Шевченко
Как нужно создать эту драму?
Облечь ее в месячную ночь и ее серебристое сияние и в роскошное дыхание юга.
Облить ее сверкающим потопом солнечных ярких лучей, и да исполнится она вся нестерпимого блеска!
Осветить ее всю минувшим и вызванным из строя удалившихся веков, полным старины временем, обвить разгулом, "козачком" и всем раздольем воли.
И в потоп речей неугасимой страсти, и в решительный, отрывистый лаконизм силы и свободы, и в ужасный, дышащий диким мщеньем порыв, и в грубые, суровые добродетели, и в железные несмягченные пороки, и в самоотвержение неслыханное, дикое и нечеловечески-великодушное.
И в беспечность забубенных веков.
Николай Гоголь.
Наброски драмы из украинской истории.
Загребельный Павел
Я, Богдан (Исповедь во славе)
Какую же мне избрать пору?
Когда засыпают утомленные ласками влюбленные, когда в тяжком бреду стонут измученные бессонницей старые люди, когда короли выходят из позолоченных рам своих пышных парсун, а давно почившие красавицы ищут свою навеки утраченную привлекательность, когда ни одна птица не запоет, когда еще не мерцает в дымке горизонт, когда вздох проносится в пространстве и проплывает печаль над степями, - может, именно тогда мне и нужно сойти с высокой круглой груды камней посреди просторной киевской площади, носящей мое имя, и поскакать на бронзовом коне, весело размахивая бронзовой булавой, под бронзовый цокот копыт, распугивая малышню, которая так любит играть у подножия памятника? ("В темных лаврах гигант на скале завтра станет ребячьей забавой...")
Но уже срывался со скалы один гигант и скакал вот так сквозь века, и цокот копыт распугивал несчастных сирот, покинутых женщин и обездоленных людей.
Потому не будет цокота, и скакать я не буду.
Хотя и на коне (ибо как же иначе?), но беззвучно поплыву я над степями, реками и лесами, под безбрежным небом, над бездорожной землей, в темноте и тайнах, в звонкой тишине моего нескончаемого одиночества...
Гей, панове рыцари!
Я лежу в темноте без сна уже три месяца и двенадцать дней. Я считаю дни и ночи, как несчастье.
Страшная заброшенность ночью. Кто-то придет, придвинется безмолвно, поставит питье, поправит подушку, склонится надо мной, прошепчет ласково: "Батьку!", но меня здесь нет, я лежу и не лежу, дух мой давно улетел из этого темного покоя, дух рвется в небеса, но падает и падает на землю. Накрыть бы всю ее будто крылом божьим!
Гей, рыцари-братья!
Я родился в декабре на третий день рождественских праздников, в месяце рождения святых, деспотов и археологов, которые выкапывают давно умершие святыни. А может, я вовсе не рождался? Ведь не было у меня ни детства, ни юности, не отмерены для меня обычные человеческие радости, хотя страданий было вдоволь, даже имя мое настоящее - Зиновий-Зенобий и Теодор - забыто по своей необычности (собственно, у них есть то же самое значение в своей греческой форме: Зенобий - жизнь, дарованная Зевсом, Теодор - дарованный богом, богом данный), я сам отвел его в забытье: я - гетман. Я - Богдан.
Грех, недуг, гибель - не для меня. Ибо разве может быть грешным целый народ, разве может он стать недужным, разве может погибнуть? А я - народ.
Гордая осанка, выпяченная грудь, распрямленные плечи, рука взметнулась с булавой весело и властно ("В Киеве над горою с золотою булавою"). Таким меня напишут живописцы, таким отдадут истории. Лицо мое будет иметь оттенок слоновой кости. Пожелтевший левкас. Яйцо. Что вылупилось из этого яйца? Народ украинский? А откуда появился я сам?
Меня будут воспринимать таким, как на парсунах безымянных казацких художников и на гравюре голландского мастера Гондиуса. С усами, толстый, с плюмажем на шапке и с булавой в руке. Навеки такой. До этого не существовал. Народился усатым, с булавой, в шелках и золоте. Народился Бог-дан. И никогда не умирал. Живу себе и живу, распрямляюсь и разрастаюсь, будто неприступный пралес.
Обо мне написано столько книг, что невозможно не только прочесть, но даже сосчитать. Единственный, кто мог объять все написанное, - я сам. Я мог бы сказать этим людям все, что думаю об их нечистых намерениях, нечестных приемах, фальшивом пафосе, безрассудном гневе, безграничной хвале и еще большей хуле.
Но я буду молчать. Скажу лишь, что на самом деле я никогда не был таким бравым и молодцеватым, каким меня кое-кто рисовал. Я шел тяжко, не облекал себя в шелка и оксамиты, булава лежала на плече камнем, был я стар, изнурен, измучен горем. И бессилен. А гетманское бессилие страшно своими размерами. Оно превосходит все известное на земле и на небе.
Утешить меня никто не может. Даже сам господь бог. Да он и не утешает никого. В моем сердце вместилась вся Украина. И оно не выдержало. Потому как человеческое. А божье? У бога нет сердца. И мысли нет. Только власть необъятная. Да что власть, если перед тобой - земля великая и народ на ней?
Шкода[1] говорить!
По ночам приходят ко мне убитые товарищи и мы ведем беседы до самого рассвета, пока ночь не становится безжизненной и бледной, как труп. Мертвые все равны, свободны от всего. Но и они просят меня: "Батьку, обними за нас утреннюю зарю! Обними, батьку!"
А мне хотелось, чтобы утренняя заря обнимала меня. Мне же нужно было не только дышать и жить, но и знать. Я перестану дышать и жить, но знания останутся навеки.
Гей, братья-молодцы!
Для меня уже не существует "теперь", не существует "когда-то", я живу вне времени, форма и сущность моего существования - память, собственно, я и есть память, и потому я вечен. Вот уже свыше трехсот лет беру я приступом вражеские крепости, слышу хрип умирающих, мольбу предателей, приговоренных к казни, дикое татарское вытье, конский топот, прорастающий сквозь меня, как степные травы.
Кто сказал, будто Вавилонская башня рухнула? Люди продолжают строить ее, не останавливаясь, только называется она памятью. Строят миллионы безымянных, чтобы единицы стали памятью. Какая несправедливость!
А может, это и есть высшая справедливость и целесообразность жизни?
Гей, милое моему сердцу товарищество!
Не я происхожу от гетманов - гетманы происходят от меня. Не ищите своей родословной где-то на стороне, ищите ее во мне. А я не буду искать только родных своих детей, потому что все - мои дети. Искать буду разве что свое одеяние, свою саблю и кобзу, своего коня и свою трубку. Жаль усилий.
Со мной всегда будет мое знание, а это выше всех клейнодов мира. Составлю из этого знания пятикнижье своей жизни, как Моисей (ведь называли же меня при жизни Моисеем, спасшим свой народ от неволи), ибо эта жизнь никогда не кончается, потому что я - Богдан.
И знал я победы (Чигирин), любовь (Стамбул), поражения (Берестечко), торжество духа (Киев) и вечность (Переяслав).
Я лежу in extremis[2], в гетманских покоях в своей столице Чигирине, не сплю уже три месяца и двенадцать дней, и никто меня не убаюкает, даже родная мать, если бы она воскресла и спела над моей головой: "Ой спи, дитя, без сповиття"...
Я умираю в Чигирине, но не умру никогда. Да помилует бог мою бедную душу и душу народа моего.
Гей, товарищество!
1
Вот мне уже сто, а то и больше лет, и лечу я над землей родной, как дух неутолимый, дальше и дальше, и пред глазами моими предстают многочисленные безлюдные города и замки, пустые валы, некогда возведенные трудом людским, как горы и холмы. Все они служат теперь пристанищем и поселением не людей, а только диких зверей. Я увидел, что бывшие неприступные твердыни - одни стоят малолюдные, другие вовсе опустошенные - разрушенные, засыпанные землей, покрытые плесенью, заросшие бурьянами, в которых кишат черви, змеи и всякие угнездившиеся там гады. Осмотревшись, по другую сторону увидел я покрытые мохом, камышом и быльем просторные украинские поля и широкие долины, леса и большие сады, красные дубравы и речки, пруды и заброшенные озера. И это был тот край, который справедливо некогда, уже сожалея об утрате его, называли и провозглашали паны раем на земле, был он когда-то для них словно бы вторая земля обетованная, истекающая молоком и медом (а мед ведь, известно, не получишь, пока не передавишь пчел!). Видел я, кроме того, в разных местах много человеческих костей, сухих и голых, покрытых одним лишь небом. Я спрашивал тогда себя: "Кто это? И почему это так?" И никто не мог мне ответить, потому что знал я все лишь сам - один.
Но сам ли я вот так летел над Украиной или вместе с Самийлом Величко, который якобы первым написал мою историю, взяв ее из диариуша секретаря моего тоже Самийла, прозванного будто бы Зорка, а еще пересказав историков чужеземельных - польского Самийла Твардовского и немецкого тоже Самийла Пуфендорфия.