Татьяна Толстая - Девушка в цвету (сборник)
Что может быть точнее фотографии? Что может быть проще, чем процитировать документ?.. Как что?.. Человеческая фантазия, страсть к мифологизации, любовь к сказкам и стереотипам! Странности начинаются раньше, чем сама книга: уже подпись к фотографии на фронтисписе гласит: «Во время поездки на императорской яхте “Штандарт” Алексей, в бескозырке, принадлежащей одному из моряков, играет в воде со старым чайником». На фотографии действительно Алексей, но на нем своя собственная, специально сшитая бескозырка, а в руках не чайник, а детская лейка. При всей своей личной «скромности» (на которой очень смешно настаивает автор) русский император мог себе позволить сшить больному сыну шапочку, а не одалживать фуражку у одного из своих подданных. (Разыгрывается миф: непритязательность царской семьи.) Далее, на первой же странице текста, принц Михаил уверяет нас, что он был одним из первых, кто увидел фотографии. Между тем Радзинский рассматривал эти же фотографии на двадцать лет раньше (и отметил, что они, как и дневники царя и царицы, почему-то не были засекречены). (Миф: КГБ якобы всесилен и вездесущ.) Свое предисловие принц Михаил заканчивает красивым, но лживым сообщением: якобы последней записью в дневнике Николая, за несколько часов до расстрела, были слова: «Боже, спаси Россию». На самом деле царь прекратил вести записи за три дня до гибели, и последняя запись гласит: «Погода теплая и хорошая. Никаких известий». (Миф: царь тонко чувствовал, он предчувствовал свою гибель, но больше думал о стране, чем о себе.) Далее, увлекаясь, принц полностью отдается своим фантазиям: якобы царевич Алексей назван в честь основателя династии Романовых, между тем как таковым был Михаил, а не Алексей, якобы Крым – часть Средиземноморья, а слово Ай-Петри якобы означает Святой Петр по-татарски (принцу Греческому приличествовало бы знать, что не по-татарски, а по-гречески); если принц видит на шляпе цветы, то он пишет «шляпа с перьями», если семья села на матрас, то принцу видятся трава и мох. Елку и лиственный кустарник он считает сосной, а ветки с крупными белыми цветами опознает как ветки цветущего тополя. Он превращает корь, опасную болезнь, в простую свинку, а Петра II, умершего в пятнадцатилетнем возрасте – в мужа Екатерины Великой. Он воображает, что Анну Вырубову, интимную подругу царицы, замечали не более, чем мебель, но поскольку история и сами фотографии свидетельствуют об обратном, то он пинает эту толстуху с другой стороны: с плебейским снобизмом противопоставляет «элегантный наряд» императрицы «безвкусным оборкам» подданной. И упорно, настойчиво, каждый раз, когда видит фотографию царской семьи, бродящей по колено в воде, называет эту воду «невыносимо холодной, ледяной, замерзающей» (тем самым выстраивая миф о спартанской выносливости русского императора).
Эта вода, надо сказать, меня доконала. Упорный стереотип, утверждающий, что в России бывают только морозы и более никакой температуры, стереотип, с которым я встречаюсь постоянно, простителен жителям экватора, но никак не европейцам, и уж никак не авторам роскошных альбомов, претендующих на родственную близость к российской императорской фамилии. Я проследила, насколько могла, происхождение этой легенды. Она, похоже, берет начало от Амброджо Контарини, посетившего Москву в 1476–1477 году. Контарини пишет: «Страна эта отличается невероятными морозами, так что люди по 9 месяцев в году сидят в домах». Ему вторит Сигизмунд Герберштейн, побывавший в Московии в 1526 году. «Холод бывает там временами настолько силен, что… от страшного мороза земля расседается, в такое время даже вода, пролитая на воздухе, и выплюнутая изо рта слюна замерзает прежде, чем достигнет земли».
Я тоже очень люблю сказки, но, нахально пользуясь предоставленным мне случаем, хочу напомнить сказочникам, что сейчас – XX век, что глобальный климат изменился – вот и в Голландии зимой невозможно кататься на коньках по каналам, несмотря на многочисленные картины, изображающие это занятие, что Москва – это не Сибирь, и что в течение сорока лет моей жизни – и я клянусь – в Москве можно было плевать сколько угодно и куда угодно, чем многие и занимались, причем слюна каждый раз спокойно приземлялась в намеченный объект, не замерзая, ибо в Москве давно уже – много веков – обычный, умеренный, среднеевропейский климат. И что тем более тепло, и даже жарко, летом в Финском заливе, на котором расположен Петербург, моя родина – поскольку залив представляет собой плоскую, мелкую лужу, в которой купаются даже двухлетние дети, так что русскому императору, при всех его недостатках, не было необходимости «тренироваться», чтобы побродить по этой теплой, как суп, воде.
Начавшись с мифа, альбом мифом и заканчивается: последняя фотография изображает царевича Алексея с собакой, которая, якобы, разделила ужасную судьбу мальчика. Прошу прощения, но она ее не разделила. Хотя это всего лишь собака и хотя большевики – бесспорные чудовища, но вот эту именно собаку они не убили. Они застрелили другую собаку, чей трупик и был найден – наравне с оторванным женским пальцем, жемчужной серьгой и прочим – следователем Соколовым в 1919 году.
Принца Михаила Греческого попросили сделать несложное дело: написать несколько слов под четкими и ясными фотографиями. Дело облегчалось еще и тем, что в ряде случаев дневниковые записи поясняли смысл фотографий. Вот царевич пишет: «Папа заснул. Я подошел к его кровати с подушкой…» На фотографии – царевич с этой самой подушкой на голове. Он шалит. И вот встревоженный комментарий принца: «Почему он носит эту странную ткань на голове как тюрбан?» Эти беспомощные подписи могут показаться истерически смешными. Мне не смешно. Мне бесконечно, тошнотворно грустно и оскорбительно, что ребенок по имени Болюс в индексе фотоальбома числится как домашнее животное (pet), что наплевательски небрежно перевраны топонимы, ландшафт, климат, история и география моей любимой и измученной страны – России, словно это далекие, геродотовские земли, населенные людьми с собачьими головами; что работники Российских архивов и западных издательств воображают, что дальний царский родственник по праву рождения больше годится в авторы комментариев, чем простой, но здравомыслящий историк, и потому можно не проверять его бессовестную, топорную работу. Все более популярный миф о мистике самодержавия неизбежно оборачивается обычным социальным расизмом, и – хотя это совсем другая история – русская православная церковь, причислившая царскую семью к лику святых, предпочла, как бы в насмешку над христианским учением, не заметить маленьких, истинно верных и добросовестных людей: доктора Боткина, повара Харитонова, слугу Труппа и служанку Демидову, расстрелянных за то, что не сбежали, не изменили, не предали, а до конца были верны своим хозяевам.
Сейчас в России модна суеверная мысль о том, что все наши несчастья последних семидесяти лет – возмездие за убийство царя, пившего такие свежие сливки. Раскаяние, конечно, бывает полезным. Но только если не забывать, что в одной яме, вперемешку, все эти годы наравне гнили кости того, кто их пил, и тех, кто их доставал, нагревал, подавал, а после убирал со стола монархические объедки и опивки. Тех, кто в отличие от своего «скромного и очаровательного» господина и «всегда элегантной» госпожи решили до конца выполнить свой профессиональный долг, как они его понимали.
Был ли царь виноват перед своим народом, либо, наоборот, народ перед царем, но они, наконец-то, воссоединились – после смерти, в братской могиле, в глинистой яме – и заслуживают того, чтобы сказать о них самое малое: правдивое слово. А если не можешь – то, по русскому обычаю, сними шапку и помолчи.
Здесь был Генис[3]
Александра Гениса не надо представлять русским читателям: они его знают давно и, судя по раскупленным тиражам, любят крепко. Впрочем, это так всегда говорится: «знают писателя», а на самом деле – знают ли? Кто-то даже и не читал его книг, а только слушал его голос на Радио «Свобода». Кто-то читал «Американскую азбуку», кто-то – заметки в гламурном, отсвечивающем под лампой журнале, кому-то попал в руки диковинный журнал «Антураж», каждый свой номер посвятивший какому-нибудь цвету – желтому или черному, а то и вовсе прозрачному; одни, может быть, представляют себе Гениса именно что прозрачным, вышедшим вон, теневым, смутным, дымным очертанием, – если приняли к сердцу его «Темноту и тишину», другие, напротив, – плотным и плотским, здешним, жующим и пьющим, с ножом и вилкой, знающим толк в пирожках и бульонах, – если предпочитали его увлекательные новеллы про лукулловы радости. Кому-то Генис воображается вечным путешественником: войлочная шляпа, голые коленки, альпеншток, вокруг радостно скалятся туземцы; для кого-то он – застывший в медитативном трансе полубуддист (но есть надежда), скрестивший ноги под подручной гудзонской сакурой, и лишь баржи да облака отражаются в зеленом зеркальном его глазу.