Эрнст Гофман - Церковная музыка, старая и новая
Настоящая христианская музыка, со всей ее вдохновенной глубиной, должна считать своим началом то время, когда религия достигла своего апогея в Италии и когда великие маэстро, вдохновленные величием предмета, умели изобразить тайну богопочитания в дивных, неслыханных дотоле звуках. Достойно замечания, что вскоре после того, как Гвидо Ареццо положил основание строгому изучению музыки как науки, она сделалась для схоластиков предметом сухой математической теории и начала терять свое высокое звучание. Дивные небесные звуки облеклись в земную плоть. Средство сковать звуки с помощью нотных иероглифов было найдено, и, к сожалению, следствием вышло то, что средство чуть было не убило цель. Изображению стали отдавать преимущество перед изображаемым. Музыкальные кропотуны зарылись в отыскивание вычурных гармонических тонкостей, и высокому искусству угрожала опасность сделаться почти ремеслом. Направление это дошло, наконец, до того, что религия, можно сказать, была осквернена тем, что ей навязывали под именем музыки, а между тем дух чувствовал, что музыка высший и единственный для религии язык. Возник раздор, кончившийся, к счастью, как и всегда, торжеством вечной истины над ложью Папа Марцелл, хотевший было уже совсем изгнать музыку из церквей, лишив таким образом религию ее лучшего украшения, был с нею примирен великим Палестриной, открывшим перед его глазами её истинное значение. С тех пор музыка стала могущественнейшим орудием католической церкви, и с того же времени истинное её понимание, вселившись в благочестивую душу композиторов, по-родило их вдохновенные, излившиеся прямо из сердца бессмертные гимны. Ты, Теодор, конечно, знаешь, что шестиголосная месса, сочиненная Палестриной, если не ошибаюсь, в 1555 году, именно с той целью, чтобы помирить с музыкой раздраженного папу, носит даже название Missa Papae Marcelli[1].
С Палестриной наступил золотой век церковной музыки, а следовательно, и музыки вообще, постоянно развивавшейся после него, в богатстве и благочестивой глубине, в течение целых двухсот лет, хотя надо признаться, что уже в первом же столетии стремление композиторов к созданию чего-либо нового и оригинального значительно повлияло на первобытную простоту. Что за великий художник был Палестрина! Без всяких украшений, без всякой мелодии чередуется в его сочинениях ряд чудных, согласных аккордов, увлекающих своей силой и смелостью душу до высочайшей степени. Христианская любовь и согласие всего живущего в мире вполне выражаются в аккорде, который потому и явился впервые только в христианской музыке. Аккорд — это изображение гармонии и духовного общения с Творцом, с идеалом, царящим над нами, и в то же время заключенным в нас. Потому чистой, святой, церковной музыкой может быть только та, которая прямо вытекает из глубины души, без малейшей примеси каких-либо земных помыслов. Таковы именно дивные по своей простоте произведения Палестрины. Зачатые в глубине бесконечно любящей души, они легко, но с неотразимой мощью изображают небесное. К его музыке может быть применено выражение: musica del'altro mondo[2] — слова, которыми итальянцы определяли произведения другого, гораздо более слабого, в сравнении с ним, композитора. Простое чередование тройственных аккордов кажется для нашего испорченного вкуса уже до того ничтожным, что многие, чья душа закрыта для понимания истинной святости, видят в нем только ряд технических этюдов. Но, отложив даже в сторону истинный взгляд на церковную музыку и вспомнив одну только практическую сторону дела, неизбежно придешь к заключению, высказанному уже Теодором, а именно, что всякие украшения и вставные ноты, наполняя пространство под церковным сводом, производят только сплошной гул, убивающий силу пения. А в музыке Палестрины каждый аккорд доходит во всей полноте до ушей слушателя, и никогда никакие искусственные модуляции не произведут такого впечатления, как эти могущественные, точно лучи, стремящиеся аккорды. Палестрина, в одно и то же время, прост, истинен, могуществен, детски благочестив и вполне христианин. В живописи с ним могут быть сравнены Пьетро Кортона и наш Альбрехт Дюрер. Его труды были в то же время религиозным подвижничеством. При этом надо сказать, что я не забываю и других великих художников, каковы Кальдара, Барнабеи, Скарлатти, Марчелло, Лотти, Порпора, Бернардо, Лео, Валотти и других, отличившихся также простотой и силой своих произведений. Невольно приходит мне на память семиголосная месса а капелла Алессандро Скарлатти, исполненная однажды, под управлением Теодора, его учениками и ученицами. Месса эта истинно гениальное произведение, несмотря на то, что, будучи написана в 1705 году, она уже несколько подпала под влияние распространявшегося стремления к мелодичности.
— Что же, — заметил Теодор, — ты не говоришь ничего о могущественном Генделе, о неподражаемом Гассе и глубочайшем Себастьяне Бахе?
— О! — возразил Киприан. — Их, конечно, я причисляю также к святой плеяде композиторов, почерпавших в глубине веры и любви ту силу, которая дала им возможность вступить в союз с высоким и создать произведения, отрешенные от всего земного и проникнутые духом одной святой религии. Сочинения их до того запечатлены духом истины, что в них не найдешь и следа той мирской суеты, оскверняющей дары неба и выражающейся в музыке всеми этими неестественными модуляциями, фигурами, изнеженными мелодиями и пустой инструментальной шумихой, бьющими на то, чтобы оглушить и поразить слушателя, в надежде, что таким образом он не заметит скрытой за ними пустоты. Заслуга этих композиторов должна считаться тем более высокой, что они жили и писали уже в позднейшее, испорченное время, когда истинная религия исчезла с лица земли, и тем не менее остались верны своему святому призванию. Здесь следует упомянуть также имя Фаша, принадлежавшего к прежнему времени, и чьи превосходные произведения так несправедливо остались незамеченными после его смерти. Его шестнадцатиголосная обедня не могла быть издана по недостатку средств. В заключение я замечу, что ты, Теодор, совершенно несправедливо называешь меня врагом новой музыки. Гайдна, Моцарта и Бетховена я считаю гениальнейшими творцами той музыки, которой первые зачатки появились еще в половине восемнадцатого века. Если поверхностность и непонимание толпы доходят до того, что ей можно безнаказанно подсовывать фальшивую монету за золото, то это не уменьшает заслуги великих художников, в которых дух проявил свои истинные дары. Конечно, при том развитии, которое нынче получила инструментальная музыка, оттесняющая чистое церковное пение все более и более на задний план, чему, впрочем, способствуют и некоторые другие побочные обстоятельства (как, например, уничтожение монастырей), нет уже возможности думать о возвращении к стилю Палестрины, однако, в какой степени сумеет новая музыка выполнить и разрешить задачу музыки церковной — это еще вопрос. Но! — мировой дух идет все вперед, и то, что прошло, никогда не восстанет, зато будет всегда сиять истина, а ее таинственною связью соединятся настоящее с прошедшим и будущим. Дух старых композиторов еще живет в их произведениях; их звуки еще раздаются, но не одобрили бы они, уверен я, многие из наших диких современных порывов, грозящих погубить столько хорошего. Пожелаем же, чтобы скорее настало исполнение наших надежд! Чтобы мир, радость и благочестие, воцарясь в жизни, оперили и серафимские крылья музыки; чтобы она опять воспарила к своему отечеству, к тому иному миру, из которого изливаются радость и утешение в мятежную грудь человека!
Слова эти Киприан произнес с таким глубоким видом чувства, что в истине их не было возможности сомневаться. Друзья, глубоко пораженные его речью, сидели молча. Наконец, первым заговорил Сильвестр:
— Хотя я и не музикус, как вы, Теодор с Киприаном, но все, что вы говорили о бетховенской мессе и церковной музыке вообще, было так ясно, что я понял решительно все. Однако к замечанию Киприана, что в настоящее время почти нет композиторов исключительно церковной музыки, я скажу, что вряд ли найдется и поэт, который взялся бы сочинить церковно-музыкальный текст.
— Совершенная правда, — отвечал Теодор, — и немецкий текст бетховенской мессы доказывает это лучше всего. В мессе, как известно, три главные составные части: Kyrie, Credo и Sanctus. Между первым и вторым вставляется Craduale (обыкновенно в виде симфонии), а между вторым и третьим Offertorium (по большей части ария). Для введения этой прекрасной музыки в протестантскую церковь, а также для исполнения ее в концертах целое было тоже разделено на три части. Что же касается до слов, то они, и по смыслу, и по значению, конечно, должны были соответствовать целому и, при всей силе и сжатости, оставаться близкими к библейскому тексту, насколько это было возможно. Гендель, как известно, прекрасно ответил одному епископу, предлагавшему написать текст для его мессы: «Я согласен, если ваше преосвященство напишете текст лучше того, который я найду в Библии». Вот лучшее выражение того, что требуется для текста церковной музыки. А что вышло в бетховенской мессе из простых слов: Kyrie eleison, Christe eleison! Вот слова мессы: