Диана Виньковецкая - Единицы времени
Иосиф в первое наше официальное знакомство в Филармонии, когда Яков представил ему меня как свою жену, слишком удивился, смотрел на меня с нескрываемым внимательным любопытством, так проницательно, что я глазами выразила недоумение, мы как бы столкнулись взглядами, он отвел глаза и, мне показалось, смутился. Казалось бы, я должна была смутиться, он уже тогда был подпольной знаменитостью, а тут как‑то наоборот получилось. Возможно, что испытующий взгляд, каким он смотрел на меня, ему самому показался слишком. «Главное орудие эстетики — глаз, абсолютно самостоятельный». Я во всеоружии встретила его «орудие эстетики». Почему‑то он сказал Якову: «Джейкоб — ты как белый пароход», и что‑то про меня, что я такая крошечная и совсем славянского рода или вида. Я посмеялась в ответ: «Исполнилась мечта маленькой девочки — она села на белый пароход». Иосиф чуть улыбнулся: «Девушки редко позволяют себе шутить». Я ощутила симпатию. Он мне показался красивым, держится властно. Только много позже я поняла, как не всегда можно было ухватить внутреннюю мысль какой‑либо тирады Иосифа, проникнуть в подспудный пласт его развернутой метафоры. Он умел высказываться окольными путями. Ведь на самом деле я даже сейчас не знаю, что подразумевал Иосиф под «белым пароходом»? Может, это была просто шутка? Я же вложила в «белый пароход» свое переживание.
Друзья Якова из‑за его таинственной еврейской духовности и величественного раввинского вида полагали, что рядом с ним, его женой должна быть серьезная, значительная еврейка или на худой конец «Прекрасная дама», а тут такая неожиданность — маленькая хохотушка. Как‑то я не вязалась с Яшиным видом; кажется, нельзя было представить большей противоположности: Яков серьезный, патриархально–духовный, и я — веселая, смешливая. Мое появление в Яшиной жизни было таким непредсказуемым, что некоторые прямо в лицо мне об этом говорили. Олег Григорьев, впервые придя к нам, в недоумении остановился прямо в дверях: «Я думал, что у Якова будет жидовка, а тут такой сюрприз!» Наш начальник экспедиции так тактично определил: «Яков, я полагал, у тебя более изысканный вкус». А у меня. «Нет, ты полюбишь иудея, исчезнешь в нем — и Бог с тобой».
Эра Коробова как‑то мне напомнила, что в вечер моего знакомства с Иосифом в филармонии Людмила Штерн показала ей и Иосифу на меня: «Посмотрите на жену Виньковецкого, у нее ноги в кресле не достают пола, и она ими болтает». Эра уверяет меня, что я таки болтала ногами. Я уверена, что им так показалось, но разве можно кого‑то переубедить в том, что он «сам видел». С тех пор Эра стала называть меня «дина–заврик» и до сих пор так и называет. А Иосиф почти через тридцать лет, за два дня до получения Нобелевской, написал: «Такая как ты, Дина, на свете одна–едина».
И, как я шучу, за это и получил премию. В воздухе болтаются ноги, руки, голова, взгляды, мысли, судьба. А где же еще им болтаться?
«Тебе нравятся умные мужчины, а мне красивые — кому чего не хватает», — подсмеивалась надо мной Людочка Штерн. Она одна из первых в окружении Якова и Иосифа приняла меня всерьез, в ее отношении ко мне в те времена было много любви, искренности, дружественности, поддержки; я не боялась быть вполне собой, и у нее училась раскрепощению — к себе получше относиться, к другим попрохладнее. Однако дальше наша дружба рассыпалась.
Что чувствовала я тогда, в те казахстанские времена, когда встретила в экспедиции Якова Виньковецкого и Ефима Славинского — друзей Иосифа Бродского. Яков работал геологом, а Ефима–Славу, как его все называли, взял коллектором–радиометристом. После ужина они приходили ко мне в палатку, располагались на полу и беседовали, вызывая мое восхищение и зависть. Они изумляли меня своей образованностью. Многое о чем они говорили — за пределами моих знаний. Сколько они прочли и как хорошо всё знали! Они читали по–английски, Беккета, Фолкнера, Фроста, Элиота, обсуждали английскую поэзию, ее аналитический принцип расчленения, вставляли английские фразы. Говорили о чем‑то мне совсем неизвестном, использовали слова, которые я никогда не слышала. Экзистенциализм. Экспрессионизм. Метафизика языка. Априорная музыка. Конечно, они прилагали усилия, чтобы пощеголять, посостязаться передо мною, продемонстрировать свои беспредельные познания, но ведь знали. «Никто не знал литературу лучше, чем они, никто не умел писать по–русски лучше, чем они, никто не презирал наше время сильнее», — скажет Иосиф в своей Нобелевской речи о людях этого круга. «…На пугающем своей опустошенностью месте», среди общепринятой заскорузлости вырастали эстеты- индивидуалисты.
Время от времени я смотрела на себя и чувствовала будто появившейся из небытия. «My Fair Lady». Мое воспитание: советская школа, университет, никаких фамильных задатков, «некому было передать палочку». В школе мы узнавали всем известные сведения, «образы» Татьяны Лариной, «Луча света в темном царстве», много прописных истин, всяческие клише, хлам, который вбивался в голову (хорошо бы забыть его навсегда). Заучили несколько стихов наизусть, Пушкина, Фета. Даже «перья страуса склоненные.»
было уже сверх школьной программы. Никакого серьезного образования, одни клочья разрозненных знаний. Обрывки несвязанных истин.
В университете на летней практике в Саблино мы с девчонками под музыку, записанную на «ребрах», под знаменитый рок–н-ролл «Под часами» Элвиса Пресли освоили рок–н-ролльные движения и более или менее серьезно ознакомились с американским джазом — вот, пожалуй, все «художественные знания», которыми я овладела в Ленинградском университете. Большинство геологической публики танцевать рок–н-ролл не умело — не всем удалось попасть в престижный университет, и потому мы, университетские, слыли образованными, — ощущали некоторую элитарность.
И вот мой элитарный танец рядом с мастерскими знаниями. Они вытанцовывают такое, что мне с моими жалкими познаниями лучше не выходить на сцену.
И хотя я жила на уровне чувств, а не на уровне знаний, веселилась, пела и плясала буги–вуги с рок–н-роллами и вся моя жизнь зависела от желания любви, все равно я ощутила комплекс культурной неполноценности. Среди сверстников по университету я чувствовала себя вполне комфортно, ощущала даже какое‑то преимущество, особенно перед теми, кто приехал из провинции, из армии, вышел из рабочих. А зачем, собственно, это все знать? Какое это имеет значение? Вроде бы и так не из последних. Однако мне хотелось быть с новыми приятелями на равных, мне не нравилось, что я ничего такого не знаю и не могу поддерживать достойные разговоры. Я хотела бы быть как они. Возникла внутренняя неуверенность, дискомфорт от незнания. Кажется, некоторые комплексы украшают человека?
Только сейчас, насмотревшись, нажившись, наслушавшись, наобсуждавшись, познакомившись с теорией мышления Леонида Перловского (тоже важного человека в моей жизни), пришла к выводу, что мой инстинкт к знанию требовал удовлетворения. Чтобы лучше понимать, что происходит, ты должен вооружиться знаниями, то есть во имя жизни нужно было «обзаводиться внутренними глазами» — читать книги. «Инстинкты склоняли нас к чтению.» Понадобились знания — как способ защиты от мира, чтобы ориентироваться в пространстве, чтобы лучше себя ощущать, испытывать к себе уважение, меньше зависеть от невежественных, да и от вежественных людей.
Перво–наперво я прочла Стендаля. потом Пруста «Содом и Гоморру». Подпольный перевод Кафки. «По своей этике это поколение оказалось одним из самых книжных в истории России — и слава Богу!» Кажется, ты захотела приблизиться к этому поколению.
Возвращаюсь в Казахстан. Мои новые сотрудники–эрудиты — Яков и Слава — получали много писем от разных людей, имена некоторых отправителей мне были известны. Горбовский, Битов, Раиса Берг. (Я привозила в лагерь почту и любопытничала: кому откуда пишут?) Как‑то раз смотрю на письмо Якову Виньковецкому: на конверте странные каракули — обратный адрес надписан по–английски: from Europe — Джозеф. Покрутила конверт, рассмотрела, письмо из Ленинграда. При чем тут Европа? А!.. Мы ведь в Азии! И кто это такой Джозеф, который пишет как курица лапой, такими закорючками из Европы? Только из дальнейшего разговора я догадалась, что это письмо от Иосифа Бродского (этот конверт и письмо сохранились в Яшином архиве).
Слава спросил Якова: «Новые стишки прислал? Что Джозеф пишет о наших? Где Галя Патраболова?» Слово «наши» меня заставило удивиться: кто это такие? Кто к ним принадлежит? Свои люди, свой кружок? Что их связывает вместе? Что в том кружке? Я почти ощутила, что где‑то есть совсем другой мир вне времени, к которому Яков и Слава принадлежали.
Где‑то на первых курсах мы перестали верить советской болтовне, однако отношение к происходящему моих новых друзей вывернуло из головы остатки политических иллюзий. Слава даже как‑то забрался в Главной экспедиции на крышу и перерезал провода громкоговорителя, который вещал на весь поселок советские новости, хорошо этого никто не заметил, а то были бы неприятности. Их индивидуальное ощущение меня восхищало. («Мы были американцами еще до того, как сделали первый шаг по американской земле» — так скажет в интервью Иосиф Бродский.) Меня огорчало только, что они с нетерпением ждали конца сезона, рвались к «нашим», к своим, в свой мир, куда я не входила. Я же никуда не рвалась. (Не рвусь и сейчас, ведь там — буду, а сюда уже не вернусь, поэтому я всегда плыву во временном потоке. пока есть вода.) Наверное, моих новых друзей ждет что‑то невообразимо привлекательное? Для меня же встречи с ними были великодушием судьбы, их беседы, рассуждения — наилучшими моментами. И было так «жаль, что тем, чем стало для меня (их) существование, не стало мое существование для.» них. Я почти самой последней покинула экспедицию.