Дэвид Уоллес - Короткие интервью с отвратительными мужчинами
Но дальше больше, потому что наконец я, в день, когда отец взял выходной и мы встретились и взяли на прокат фургон для моего переезда, я, наконец-то, по дороге домой из фирмы по прокату, рассказал об этом и спросил его. Спросил прямо. Вряд ли к такому можно постепенно подвести. Папа заплатил за фургон с карточки и он же вел его до дома. Помню, радио в фургоне не работало. И там, как (с его точки зрения) гром среди ясного неба я вдруг рассказал отцу, что совсем недавно вспомнил день, когда еще был маленьким, и он спустился и поболтал членом у меня перед лицом, и типа вкратце описал, что помню, и спросил: «Это что была за хрень?» Когда он лишь продолжал вести и ничего не сказал и не сделал в ответ, я настаивал и снова рассказал о том случае и снова задал те же вопросы. (Я притворился, что он, быть может, не расслышал в первый раз). И что потом делает отец — мы в фургоне, уже рядом от нашего пункта назначения, дома родаков, чтобы я переезжал жить один — он, не убрав рук с руля и не шевельнув ни единым мускулом, кроме шеи, повернулся на меня, и одарил таким взглядом. Не злой взгляд, и не удивленный, если бы он подумал, что не расслышал. Он не говорит как бы «Да что с тобой, мать твою», или «А ну проваливай нахрен», ничего из того, что говорит, когда злится. Они не сказал ни слова, однако этот его взгляд сказал все, типа он поверить не может, что слышал, как я сморозил такую херню, типа он отказывается верить, и что это омерзительно, типа он не только ни разу в жизни не болтал передо мной в детстве членом без причин, но и сам факт, что я мог, блин, представить, что он болтал передо мной членом, а потом типа поверить в это, а потом появиться перед ним в арендованном фургоне и типа обвинять его. И т. д. и т. д. Взгляд, с которым он отреагировал и которым одарил в фургоне по дороге, когда я сказал о воспоминании и прямо о нем спросил — вот что стало для меня последней каплей в отношениях с отцом. Этот взгляд, которым он, медленно повернувшись, меня одарил, говорил, что он меня стыдится, и даже стыдится, что я вообще его родная кровь. Представьте, будто вы в огромном шикарном ресторане с дресс-кодом или на банкете, с отцом, и будто, типа, вы внезапно лезете на банкетный стол и снимаете штаны и срете прям на стол, у всех в ресторане на глазах — вот таким взглядом вас одарит ваш отец, если вы это сделаете (посрете). Вроде бы это тогда, в фургоне, я почувствовал, что готов его прибить. На секунду я почувствовал, что хочу, чтоб вагон раскрылся и целиком меня поглотил, так мне стало стыдно. Но что я почувствовал через долю секунды, так это что я настолько в бешенстве, что готов его прибить. Странно: само по себе воспоминание меня не злило, только поражало, как после контузии. Но тогда в том фургоне, когда отец даже ничего не сказал, а только в тишине довез до дома, не убирая рук с руля, и этот взгляд в ответ на мой вопрос — вот это меня взбесило. Я всегда думал, что когда говорят, будто в бешенстве глаза застилает красное — это только фигура речи, но это правда. Загрузив свое дерьмо в фургон, я уехал и больше чем на год порвал все связи с родаками. Ни слова. Моя квартира — в том же городе — была, может, в паре километров от них, но я им даже телефонного номера не сказал. Притворялся, что их нет. Настолько мне было противно и обидно. Мама понятия не имела, почему я порвал все связи, но я вовсе не собирался все это объяснять, и знал, просто охренеть как был уверен, что отец тоже ей ничего не рассказывал. Месяцами у меня перед глазами стояло красное марево, когда я переехал и порвал все связи, ну или как минимум розоватое. Я уже редко думал о воспоминании об отце, болтающего членом передо мной в детстве, но ни дня не проходило, чтобы я не вспомнил тот его взгляд в фургоне, когда я повторил воспоминание. Я хотел его убить. Месяцами думал придти домой, когда никого нет, и ввалить ему люлей. Сестры понятия не имели, почему я порвал с родаками, и говорили, что я, наверное, сошел с ума, и что я разбиваю маме сердце, и когда я им звонил, постоянно несли бред (пиздили) о том, как я, не объясняя, порвал все связи, но я был в бешенстве, я знал, что умру, но никому не скажу об этом говне ни слова. Не потому, что я трус, но я был настолько, блин, в бешенстве, что казалось, типа, если я об этом упомяну и увижу какой косой взгляд, случится что-то ужасное. Почти каждый день я представлял, как прихожу домой и вваливаю ему люлей, и отец все спрашивает, за что, что это значит, а я ничего не скажу, и ни взглядом, ни единым мускулом не отвечу, только буду его в кровь избивать.
Потом, когда минуло время, я мало-помалу успокоился. Я до сих пор знал, что воспоминание об отце, болтающем членом передо мной в гостиной, было реальным, но, мало-помалу, начал осознавать, что раз я помню об этом случае, о нем необязательно помнит отец. Я начал понимать, что, может быть, он целиком забыл тот случай. Возможно, что случай был настолько странным и необъяснимым, что отец психологически заблокировал его в памяти, и когда я как (с его точки зрения) гром среди ясного неба рассказал об этом в фургоне, он даже не вспомнил, что делал что-то настолько причудливое и необъяснимое, как войти в гостиную и болтать членом перед маленьким ребенком, и подумал, что я свихнулся нахрен, и одарил взглядом, говорящим, что ему омерзительно это слышать. Не то что бы я целиком поверил, что отец об этом не помнит, но скорее я признавал, мало-помалу, что, возможно, он это заблокировал. Мало-помалу начинало казаться, что мораль воспоминаний о подобных случаях — возможно все. Через год я дошел до состояния, когда решил, что если отец желает забыть о том, как я рассказываю о воспоминании в фургоне, и никогда не слышать о нем, то и я желаю все забыть. И я был просто охренеть как уверен, что больше никогда об этом не скажу. Я дошел до этой мысли в начале июля, точно перед Четвертым июля, а еще это день рождения моей младшей сестры, и потому как (для них) гром среды ясного неба я позвонил родакам и спросил, можно прийти на день рождения сестры и посидеть с ними в особом ресторане, куда мы обычно ходили на ее день рождения, потому что она его обожает (ресторан). Ресторан — он в центре нашего городка, итальянский, довольно дорогой, и там в основном темный, деревянный декор, и меню на итальянском. (Наша семья не итальянская). Иронично, что именно в этом ресторане на день рождения я собирался снова наладить контакт с родаками, потому что когда я был маленьким, по нашей семейной традиции это был мой «особый» ресторан, куда меня всегда водили отмечать день рождения. Я в детстве откуда-то взял себе в голову, что ресторан принадлежит Мафии, которую я в детстве просто обожал, и всегда донимал родаков, чтобы меня туда сводили хотя бы на день рождения — пока, мало-помалу, вырастая, я его не перерос, а потом он как-то стал особым рестораном моей младшей сестры. Типа она его унаследовала. Там красно-черные клетчатые скатерти, а все официанты похожи на солдатов Мафии, и на ресторанных столиках там всегда пустые винные бутылки со свечками в горлышке, которые таяли и на боках бутылки оставался разноцветный воск в виде линий и разных узоров. В детстве, помню, у меня была странная привязанность к винным бутылкам со следами высохшего воска, и меня часто, раз за разом, одергивал отец, чтобы я не сковыривал воск. Когда я приехал в ресторан, в пиджаке и галстуке, они уже все собрались, сидели за столом. Помню, мама очень оживилась и была очень рада просто меня увидеть, и я понял, что она готова забыть год молчания, так рада была увидеть всю семью в сборе.
Отец сказал: «Ты опоздал». На его лице ноль эмоций. Мама сказала: «Боюсь, мы уже все заказали, это ничего».
Отец сказал, что они уже сделали заказ за меня, потому что я немножко запоздал.
Я сел и с улыбкой спросил, что мне заказали.
Отец сказал: «Жареный цыпленок, мать тебе заказала».
А я сказал: «Но я ненавижу курицу. Всегда ненавидел. Как вы забыли, что я ненавижу курицу?»
Мы все глядели друг на друга с миг, за столом, даже младшая сестра, даже ее бойфренд с прической. Один длинный нескончаемый миг все смотрели друг на друга. Тут официант принес всем цыпленка. Тогда отец улыбнулся, показал мне кулак в шутку и сказал: «А ну проваливай нахрен». Тогда мама приложила руку к груди, как делает, когда боится, что будет слишком сильно смеяться, и рассмеялась. Официант поставил передо мной тарелку, и я притворился, что смотрю на нее, скорчив рожу, и все рассмеялись. Хорошо было.
B.I. #40 06–97 БЕНТОН РИДЖ ОГАЙО
Это рука. Не подумаешь, что она вклад, да. Но это рука. Хотите посмотреть? Не станет противно? Ну вот она. Вот рука. Вот почему меня все зовут Однорукий Джонни. Я эту кличку сам придумал, не то что бы кто-то, типа, издевался — я. Я вижу, что вы пытаетесь быть вежливой и не смотреть на нее. Но ничего, давайте, смотрите. Меня не волнует. Про себя я не зову ее рукой, зову Вкладом. Как бы вы ее описали? Давайте. Думаете, я обижусь? Хотите, чтобы я сам описал? Как будто рука передумала в самом начале игры, пока была в мамином животике с остальными моими частями. Больше похожа на малюсенький плавничок, маленькая, влажная на вид и темнее меня. Она кажется влажной даже когда сухая. Не самый приятный вид. Обычно держу ее в рукаве, пока не настает пора достать и использовать ее как Вклад. Заметьте, что плечо нормальное, как и второе. Только рука. Доходит только где-то до сосочка у меня на груди, видите? Маленькая сволочь. Неприятная. Двигается нормально, я нормально ей двигаю. Если присмотреться внимательней, тут на конце такие мелкие пупырки, можно догадаться, что они хотели стать пальцами, но не сформировались. Когда был в ее животике. Другая рука — видите? Нормальная, мускулистая, так как я пользуюсь только ею. Нормальная и длинная, и нужного цвета, эту руку я всегда держу на виду, в основном другой рукав подтыкаю так, будто там нет вовсе никакой руки. Но она сильная. Рука, то есть. Глаза режет, но она сильная, иногда я соревнуюсь в армрестлинге, чтобы показать ее силу. Сильный сволочной плавничок. Ну если решат, что смогут до нее дотронуться. Я всегда говорю, что если они не решатся ее трогать, то ничего, мне не обидно. Хотите потрогать?