В. Зебальд - Естественная история разрушения
Человек, сделавший такую попытку, написал мне, что годами вынашивал проект романа о Берлине, чтобы справиться с самыми ранними детскими воспоминаниями. Одним из этих его впечатлений – вероятно, ключевым – был воздушный налет на город. «Я лежал в бельевой корзине, небо отбрасывало горячечный отблеск далеко в коридор; в этих багровых сумерках мама склонила ко мне перепуганное лицо; а когда меня понесли в подвал, стропила надо мной шатались»[115]. Автор этих строк – Ханс Дитер Шефер, ныне доцент германистики в Регенсбурге. Его имя впервые встретилось мне, когда в 1977 году он опубликовал работу о мифе «нулевого часа», точнее о личных и исторических непрерывностях, перекрывающих это «новое начало», так долго никем не подвергавшееся сомнению[116]. Несмотря на свой сравнительно сжатый формат, эта работа, одна из важнейших о послевоенной немецкой литературе, сразу после выхода в свет должна бы побудить литературоведение к пересмотру позиции касательно мнимой достоверности произведений, в том числе и созданных в 1945–1960 годах. Однако официальная германистика не подхватила инициативу Шефера, ведь и ей было что скрывать, она и сама долго ехала на бледном коне, а тот, кто рискнет колупнуть образ аккредитованного автора, поныне не застрахован от злобных писем. Итак, Шефер планировал эксгумировать свои детские кошмары, сидел в библиотеках и архивах, заполнял папки материалами, с помощью путеводителя 1933 года топографировал места действия, снова и снова летал в Берлин. «Самолет, – так он пишет в отчете о крушении своего проекта, – подлетал к городу, был августовский вечер, и озеро Мюггельзее горело закатным пурпуром, а Шпрее уже тонула в темноте; я вспомнил ангела на Триумфальной колонне, который словно шевельнул тяжелыми, чугунными крыльями и смотрел на меня со злокозненным любопытством; под телебашней на Александерплац смеркалось, витрины дышали густым сумраком; и эта тьма медленно накрывала Запад до самого Шарлоттенбурга, воды озер мягко пламенели в глазах; чем ближе мы опускались к земле, тем неистовее метались вокруг бесконечные колонны; я посмотрел в другую сторону и увидел, что утки над зоопарком образовали подобие клина. Немного спустя я как потерянный стоял у входа. Под темными деревьями слоны тащили свои железные цепи, а дальше в потемках прятались уши, слышавшие, как я подошел»[117].
Зоопарк – он должен был стать одним из главных элементов в изображении многих кошмарных мгновений, часов и лет. Но никогда, говорит Шефер, ему не удавалось на письме «воскресить те страшные события во всей их мощи». «Чем решительнее я принимаюсь за поиски… тем отчетливее понимаю, как трудно вспоминать»[118]. Что до Зоопарка, то опубликованный Шефером сборник материалов «Берлин во Второй мировой войне»[119] позволяет судить о том, что ему представлялось. Глава «Ковровые бомбардировки 22–26 ноября 1943 года» содержит отрывки из двух книг (Катарина Хайнрот, «Все началось с бабочек. Моя жизнь с животными в Братиславе, Мюнхене и Берлине», Мюнхен, 1979; Лутц Хекк, «Животные. Мое приключение. Переживания в лесных дебрях и зоопарках», Вена, 1952), где дается картина опустошения Зоопарка в ходе этих налетов. Стержневые зажигательные и фосфорные бомбы подожгли пятнадцать построек Зоопарка. Дом антилоп и дом хищников, административное здание и вилла директора сгорели дотла, обезьянник, карантин, главный ресторан и индийский храм слонов оказались сильно повреждены или почти разрушены. Треть из двух тысяч животных, оставшихся после эвакуации, погибла. Олени и обезьяны вырвались на свободу, птицы разлетелись сквозь разбитые стеклянные крыши. «Поползли слухи, – пишет Хайнрот, – будто убежавшие львы метались вокруг мемориальной церкви кайзера Вильгельма; но на самом деле они задохнулись и сгорели в своих клетках»[120]. На следующий день осколочно-фугасная бомба разрушила красивое трехэтажное здание аквариума и длинный, тридцатиметровый крокодилий террариум вкупе с искусственным ландшафтом джунглей. Огромные рептилии, пишет Хекк, лежали там, корчась от боли, в мелких водоемах, под обломками цемента, глыбами земли, стеклянными осколками, упавшими пальмами и стволами деревьев, или ползли вниз по посетительской лестнице, меж тем как позади них багровело за взорванными воротами огненное зарево гибнущего Берлина. Кошмаром были и работы по расчистке. Слонов, погибших под развалинами их спального дома, в ближайшие дни пришлось разделывать прямо на месте, причем, по словам Хекка, рабочие елозили в грудных клетках толстокожих и рылись во внутренностях. Эти жуткие картины наполняют нас особым ужасом, потому что ломают стереотипные, некоторым образом заранее прошедшие внутреннюю цензуру сообщения очевидцев о том, что вынесли люди. И, может статься, страх, одолевающий нас при чтении подобных пассажей, обусловлен еще и воспоминанием о том, что зоопарк, повсюду в Европе обязанный своим возникновением потребности в демонстрации княжеской и имперской мощи, одновременно должен был являть собою что-то вроде копии райского сада. Но прежде всего следует отметить, что описания разрушения берлинского зоопарка, вообще-то перенапрягающие сознание рядового читателя, не вызвали шока, вероятно, только потому, что вышли из-под пера специалистов, которые, судя по всему, и в экстремальной ситуации не теряют рассудка и даже аппетита, ведь, как сообщает Хекк, «крокодильи хвосты, сваренные в больших котлах, вкусом похожи на жирную курятину», а позднее, продолжает он, «ветчина и колбаса из медвежатины были для нас подлинным деликатесом»[121]. Материал вышеприведенных экскурсов свидетельствует, что мы совершенно превратно трактовали реалии того времени, когда городская жизнь в Германии была почти совершенно разгромлена. Если отвлечься от семейных реминисценций, эпизодических попыток олитературивания и того, что содержится в книгах воспоминаний вроде мемуаров Хекка и Хайнрот, то можно говорить лишь о сплошном избегании или недопущении. Комментарий Шефера к его заброшенному проекту указывает в этом направлении точно так же, как и упомянутое Хаге высказывание Вольфа Бирмана, что он может написать роман о гамбургской огненной буре, когда его жизненные часы остановились на шести с половиной годах. Ни Шеферу, ни Бирману, ни, надо полагать, некоторым другим, чьи жизненные часы тогда тоже остановились, оказалось не по плечу вспомнить травматические события, по причинам, которые заключены отчасти, пожалуй, в самих событиях, а отчасти в психосоциальной конституции этих людей. Во всяком случае, тезис, что нам покуда не удалось посредством исторических или литературных описаний поднять ужасы воздушной войны в общественное сознание, опровергнуть нелегко. Та литература, которая обстоятельно занимается изучением бомбежек немецких городов и с которой я ознакомился после Цюрихских лекций, знаменательным образом относится к категории забытых произведений. Вышедший в 1949 году и позднее не переиздававшийся роман Отто Эриха Кизеля «Неустрашимый город», чье название уже вызывает некоторые сомнения, представляет, как пишет Фолькер Хаге в своей статье в «Шпигеле», разве что локально-исторический интерес и по совокупности замысла и исполнения не дотягивает до уровня, на каком должно рассматривать завершавшееся в последние военные годы фиаско немцев. Сложнее оценить, как без объяснений пишет Хаге, незаслуженно забытого Герта Ледига, который, выпустив в 1955 году нашумевший роман «Сталинская катюша», еще через год опубликовал двухсотстраничную книгу «Возмездие», выходившую за пределы того, что немцы были готовы читать о своем недавнем прошлом. Если «Сталинская катюша» стоит под знаком радикальной антивоенной литературы излета веймарской эпохи, то «Возмездие», где Ледиг в торопливом стаккато излагает разные эпизоды, происходившие во время часового воздушного налета на безымянный город, направлено против последних иллюзий, и эта книга поневоле увела Ледига на литературную периферию. Он рассказывает о страшной гибели группы молоденьких, желторотых зенитчиков, об отринувшем Бога священнике, о выходках вдрызг пьяной солдатни, об изнасиловании, убийстве и самоубийстве и, снова и снова, о муках человеческого тела, о выбитых зубах и сломанных челюстях, о разорванных в клочья легких, вспоротых грудных клетках, разбитых черепах, сочащейся крови, гротескно изломанных и расплющенных конечностях, раздавленных тазовых костях, о жертвах, которые еще пытаются шевелиться под грудами бетонных плит, о взрывных волнах, лавинах обломков, пыльных тучах, огне и дыме. Местами, набранные курсивом, встречаются более спокойные пассажи об отдельных людях, эпитафии тем, чья жизнь оборвалась в этот гибельный час, всякий раз с кое-какими скудными сведениями об их привычках, пристрастиях и мечтах. Говорить о качестве этого романа непросто. Кое-что в нем поражает точностью, кое-что выглядит беспомощным и натужным. Однако эстетические слабости определенно не главная причина того, что «Возмездие» и его автор Герт Ледиг канули в забвение. Сам Ледиг наверняка был своего рода maverick[122]. В одном из немногих справочников, где еще приводятся сведения о нем, написано: «Родился в Лейпциге в бедной семье, после самоубийства матери воспитывался у родственников, учился в экспериментальном классе педагогического училища, затем в электротехническом техникуме. В 18 лет добровольно пошел в армию, стал кандидатом в офицеры, но во время похода на Россию попал за „подстрекательскую агитацию“ в штрафной батальон. После второго ранения признан негодным к фронтовой службе и отправлен в учебный отпуск, стал инженером-судостроителем и с 1944 года, находясь на службе в ВМФ, консультировал промышленные предприятия. После войны, возвращаясь в Лейпциг, был арестован русскими… по подозрению в шпионаже. Но сумел бежать из депортационного эшелона. Оказавшись без средств в Мюнхене, работал монтажником, торговцем, кустарем, а с 1960 года в течение трех лет был переводчиком при американском главном штабе в Австрии, затем инженером в одной из зальцбургских фирм. О 1957 года независимый писатель, живет в Мюнхене»[123]. Уже из этих скудных данных видно, что в силу своего происхождения и биографии Ледиг не мог соответствовать складывающейся после войны модели писательского поведения. В «Группе-47» его едва ли возможно себе представить. Его сознательно форсированная, направленная на возбуждение брезгливости и омерзения бескомпромиссность снова воскресила в начале экономического чуда призрак анархии, страх перед всеобщим развалом, который грозит полным крахом порядка, перед одичанием и озверением людей, перед беззаконием и необратимой гибелью. Романы Ледига, ничем не уступающие работам других авторов 50-х годов, которые поныне упоминаются и обсуждаются, были изъяты из культурной памяти, потому что грозили прорвать cordon sanitaire[124], каким общество окружает губительные зоны действительно возникших гетеротопических нарушений. Эти нарушения, кстати, были не только продуктом (в том смысле, какой имеет в виду Александер Клюге) исполинской системы истребления, но и результатом пропаганды мифа гибели и уничтожения, которая с появлением экспрессионизма стала совершенно безудержной. Фильм Фрица Ланга «Месть Кримхильды» (1924), где весь вооруженный народ наполовину осознанно устремляется в жерло погибели, чтобы напоследок сгореть в огне необычайного поджигательского спектакля, – ярчайший тому пример, явно предвосхищающий фашистскую риторику последней битвы. И покуда Ланг в Бабельсберге переносил видения Теи фон Харбу на пленку, тиражируя их для немецкой кинопублики, вермахтовские логисты уже тогда, за десять лет до прихода Гитлера к власти, работали над собственной херускской фантазией, над поистине ужасающим сценарием, который предусматривал уничтожение французской армии на немецкой территории, опустошение целых регионов и высокие потери среди гражданского населения[125]. Реальный исход сей новой битвы Лрминия, развалины Германии в ее финале, даже автор и главный поборник стратегического экстремизма, полковник фон Штюльпнагель, не сумел бы, наверно, так обрисовать, и никто, в том числе и писатели, на которых возложена миссия сохранять коллективную память нации, не смог бы позднее – именно оттого, что мы догадывались о своей сопричастности, – пробудить в нашей памяти столь позорные картины, как, например, происходившее на дрезденской площади Альтмаркт, где в феврале 1945 года команда эсэсовцев, имеющая за плечами опыт Треблинки, сожгла на кострах 6865 трупов[126]. До сегодняшнего дня всякому изучению реальных сцен кошмарной гибели присуще что-то противозаконное, почти вуайеристское, чего не вполне избежали и эти записки. Потому-то я не удивился, когда некоторое время назад один детмольдский учитель рассказал мне, что он, мальчишка, в первые послевоенные годы не раз видел, как в одном из гамбургских книжных магазинов люди украдкой, словно порнографические открытки, рассматривали и покупали фотографии улиц, после огненной бури заваленных трупами.