Леонид Почивалов - И снова уйдут корабли...
— Николай Глебов погиб на боевом посту науки, на самом его переднем боевом крае. Как солдат. — Капитан помолчал, стряхнул с лица брызги, долетевшие из-за борта. — Он отдал жизнь океану, океану мы отдаем его останки…
Потом была долгая пауза. Только слышалось, как глухо шумели волны у правого наветренного борта. Вдруг в непогодный мир, в котором мы существовали, упали звуки музыки. Ее источали палубные динамики, но казалось, она сама по себе рождалась над мачтами судна в сыром, в рваных лохмотьях туч поднебесье, и трудно было в этот момент представить себе другую, более драматическую, более мужественную, такую мудро печальную и в то же время столь возвышенную музыку. Она звучала, как раздумье над жизнью, над подлунным миром, в котором мы существуем, над судьбой человека, которая имеет свое начало и, увы, конец перед вечностью, куда уходит последний отблеск человеческой жизни. Неторопливая, полная силы и стойкости мелодия пронизывала грохот шторма — что ей шторм? — свист ветра в снастях, и казалось, мы слышим голос Вечности.
Это была «Лунная соната» Бетховена.
Под ее звуки матросы приподняли верхний край помоста, и тело усопшего спокойно соскользнуло за борт, в волны. Короткий всплеск и — теперь только память о Глебове. И в следующее мгновение, прервав бетховенскую мелодию, раздались над океаном с длинными паузами три долгих торжественных печальных гудка «Витязя». Корабль прощался со своим старым товарищем.
Это произошло в 18.00 по судовому времени в Тихом океане. Судно сбавило ход, положило перо руля в крайнее правое положение и на малой скорости пошло по широкому прощальному кругу. Штормовой ветер, меняя направление, вместе с судном туго прошелся по нашим затылкам, щекам, лбам… Судно двигалось по кругу в кипящем океане, как солдат почетного караула перед Вечным огнем, а над нами продолжала звучать «Лунная соната».
Но вот ветер снова нам в лицо. Выйдя на прежний курс, «Витязь» дал еще один гудок, уже короткий, рабочий, и пошел своей дорогой, на север, к дому. Вахтенный помощник капитана на мостике записал в судовом журнале: «11 марта 1971 года. Филиппинское море. Из Кавьенга в Токио. 18.00. 17.30,4 северной широты, 140 23,4 восточной долготы. Глубина 4870 м. Произвели похороны по морскому обычаю Н. А. Глебова».
Ушел моряк в океан и не вернулся обратно.
Горловина залива расширяется, и в иллюминаторы ударяет дождь огней. Они цепочками тянутся по берегам бухты Золотой Рог, мерцают на стоящих на рейде судах, густо карабкаются по склонам возвышающейся над городом горы, густеют у ее вершины, красным пунктиром забираются еще выше в небо по невидимой во мраке стреле телевизионной башни. Кажется, будто мы вплываем в праздник. И настроение у нас в эти минуты праздничное. Что бы ни случилось, нет большего счастья, чем встреча с Родиной. Здравствуй, Владивосток!
Мы все стоим на палубах, дожидаясь подхода к причалу. Там, на причале, нас ждут. Но вновь и вновь тревожно ударяется в груди сердце. Стоит оглянуться на корму, и видишь наш полинявший под ветрами тропиков корабельный флаг. Он приспущен. На своем борту несет наш корабль для кого-то беду.
Звонит машинный телеграф: «малый ход», «стоп», «малый назад», «стоп!», «малый вперед!», «стоп!». Толчок — мы у стенки. Все еще подрагивает пол под ногами, где-то в утробах судна еще живет, шевелится машина, но вот вздрогнула в последний раз и затихла. Рейс окончен.
Я торопливо собираю вещи в своей каюте. За сутки прибытия принялся за сборы, а оказывается, все еще что-то упорно цепляется за свои привычные места — галстук за планкой в шкафу, карта маршрута на стене, кипятильник на крючке над умывальником…
Сую все, что попадется под руку, в чемодан. Скорей бы на берег, на аэродром, в Москву — заждались меня там мои. Как-никак, а почти полгода в пути.
Осторожный стук в дверь. Входит мой товарищ. У него странное лицо — словно он внезапно почувствовал нездоровье, уголки губ горько опустились книзу. В руке держит какой-то листок.
Он шарит взглядом где-то вокруг меня, потом его сухие без блеска глаза тусклыми пятнышками замирают на моем лице.
— Ты ведь моряк. Поэтому будь мужествен!
— Не понимаю…
— Видишь ли… — мне кажется, его губы еле шевелятся, с огромным трудом выдавливая слова: — Видишь ли… Пока ты плавал, не стало на свете Юры…
— Какого Юры?
— Твоего брата.
…Я схожу с последней ступеньки трапа, ступаю на причал, иду куда-то.
Города для меня уже не существует, только асфальт дороги под ногами. Она все время упрямо забирается в гору. Где-то я сворачиваю с дороги, и под моими подошвами ступеньки лестницы. Их очень много, их не счесть, потому что квартира на самом верхнем этаже. Знакомая, оббитая потрескавшейся клеенкой, дверь. За ней — мои друзья. Кроме них, у меня никого во всем городе. Мне трудно без них в этот час.
Всего несколько слов, чтобы сообщить им главное. Всего несколько слов в ответ, даже не помню каких, по проступающая в них боль, соединяясь с моей болью, почему-то дает мне силу — я не один.
Потом мы молчим. Потом мне осторожно говорят о чем-то стороннем, потом осторожно задают вопрос — опять же о стороннем, кажется, о нашем рейсе. Потом включают телевизор:
— Посмотри. Как раз начинается второе отделение. Играет Женя.
— Как он здесь очутился?
— На гастролях. После концерта приедет к нам. На ужин. У нас на ужин рыба.
На кухне жарят рыбу, она потрескивает на сковородке.
Я смотрю на экран телевизора, на Евгения Малинина в черном фраке, склонившегося над роялем. Наверное, я не вижу его и, конечно, не слышу. Даже не слышу аплодисментов, которыми награждает зал знаменитость из Москвы.
Через час он появляется среди нас. Кладет на стол свои неспокойные, с длинными крепкими пальцами кисти пианиста, и я чувствую, как они натружены и как хотят покоя.
Вдруг он встает, бросает задумчивый взгляд в сторону стоящего в гостиной пианино, подходит ко мне, и я чувствую на своем плече осторожное касание его руки.
— Может быть… музыку? А? Я бы сыграл… Только скажи! Что хочешь? Скажи!
— Сыграй! Знаешь что? Сыграй «Лунную сонату».
И снова уйдут корабли…
Вдруг оказались два дня, не занятых делом. Все, что намечал на неделю, отработал. Билет на самолет в Москву на понедельник, и я решил эти два дня отдать бродяжничеству. Феодосия — один из немногих на нашем юге городов, который до сих пор сохранил колорит минувших времен, и так приятны прогулки по его старым кривоватым улочкам с потемневшими от времени домишками, возле которых за покосившимися оградами под кронами акаций шевелится неторопливая провинциальная жизнь. Я заглядывал в мутноватые окна города, как в глаза стариков, они так много видели в прошлом, вдыхал запах цветущих магнолий, он смешивался с запахом недалекого, нагретого солнцем моря, будоражил воображение, вносил в душу томление, ожидание счастливой встречи с кем-то или с чем-то в этом полусонном успокоенном мире.