Михаил Рощин - Полоса
Теперь ему казалось, что все, им написанное, — постыдно, что жизнь состояла из ошибок, что по крайней мере раза четыре он свернул совсем на иные пути, а не туда, куда было нужно. Он умел и любил обольстить и увлечь — мужчины влюблялись в него, верили и шли за ним, особенно молодые авторы, режиссеры, художники. Теперь это тоже он относил к своим грехам: неверно учил, не тому. А уж что касается женщин — тут лучше умолкнуть. Умолкнуть и обратиться хотя бы к этому юному существу, студентке, девочке из московского пригорода, которая год назад послала ему на отзыв свои невинные стихи, — так они познакомились. Кто бы видел ее в вечер их приезда, после бурного, полного волнений дня, встречи с располневшей старой Этери в вечном трауре, с черным платком на седой голове, — как она плакала, обняв его! — с долгим застольем, печальными тостами, плюшевым альбомом о пожелтевшими любительскими фотографиями, где все стоят, обнявшись, все молоды, живы, любят друг друга, солнце бьет в глаза, и пальма зеленым фонтаном осеняет головы, — фотография есть, пальма есть, а людей нет, люди умерли или постарели, и невидимый ужас царапает сердце: ты тоже стоишь в этой очереди.
«Нет, витязь, ты все такой же, ты молодой!» — заливалась слезами Этери. (Когда-то они называли его «витязем в тигровой шкуре», потому что однажды он прыгал по пляжу именно в таком наряде, хотя шкура была овечья.)
Да, но вот в конце концов она осталась с ним вдвоем, на «его» половине дома, на открытой террасе, увитой виноградом, — плотные, словно надутые, черные кисти обильно темнели среди зелени, терраса была защищена самим домом от моря и ветра. Она находилась с ним непрестанно, за весь год они не расстались ни на день. Она одна понимала его мычанье и отдельные, по-младенчески выталкиваемые слова, она одна могла ухаживать за ним, не причиняя ему мук стыда, удивительно научась накормить, одеть, причесать и все вытерпеть. Слава богу, она выросла в простой, многодетной и бедной семье. Кроме того, ей казалось, она виновата. Если бы хоть кому-то из людей, кто осуждал и шептался, пришла в голову самая простая мысль: а кто же и как его кормит, ухаживает, кто надел на него нарядную рубашку и повязал галстук, благодаря кому у него ухоженный и, можно сказать, элегантный вид в этом сверкающем кресле, с серым пледом на коленях, с наброшенным на плечи свитером или шарфом, в белой шляпе днем и темной фуражечке вечером, — если бы люди чуть-чуть пораскинули умом, они бы перестали судачить. Впрочем, где там, людям разве перестать! И как это она живет с ним, бедняжечка, зачем, почему? Ради чего терпит и толкает перед собой по выбоинам нелегкое кресло?..
Между тем калека, как и бывает нередко с калеками, жил в самом мощном, даже для него непривычно-мощном духовном напряжении. И это отражалось на его лице, в горячем и полном жизни взгляде. Каждый человек, встречавший их на набережной, поражался кротости ее лица и пылкости его взгляда — пронзительный, яркий, живой, полный интереса ко всему и реакции на все. Ко в с е м у: к младенцу на руках старухи, к поздней порхающей бабочке, к иностранным пожилым туристам с одинаково подкрашенными и завитыми сединами, к школьникам в синей форме и красных галстуках, бредущим по пляжу после уроков, к москвичке из «Интуриста» в бейсбольной шапочке с длинным козырьком, которая по своей непосредственности никогда не могла скрыть при взгляде на них жалости, жалости и восторга понимания их связи, — наверное и она кого-то любила. Он старался улыбнуться в ответ и думал, что улыбается и даже подмигивает, но как раз эта половина лица его оставалась мертва.
Что ж, немудрено, его дар наблюдательности, его способность анализировать, синтезировать и творить никуда не делись. И его жажда творчества. И новая мысль, что и как надо. Все это лишь еще больше обострилось без сублимации. Сейчас мы скажем, куда в основном двинулись эти мощные силы, но и на мелочи, на пустяки его хватало. Он совершенно не занимался своей болезнью. Он принял ее, как молнию, решил, что с а м не может сделать ничего и что у него нет времени заниматься лечением, тем более что это бесполезно. Как это ни покажется странным, но он почти не мучился. Все муки он оставил за стеной клиники. В самом деле, ждать выздоровления, лечиться, направить на это все силы? Смешно. Тем более что ч у в с т в о в а л он себя замечательно. Счастье его не покидало.
Она была сама кротость? Пожалуй. Со стороны вполне можно было сказать: ангел. Если его глаза горели и жили открытой жадностью, то ее чаще всего оставались потуплены. Мир ее не интересовал. Но сказать, что она стоит коленопреклоненно, сложив ладошки перед грудкой, а крылышки за спиной, тоже нельзя бы было. Вся ее фигура — скрыто активна и напряжена, она то и дело выдвигается вперед, следит сверху: как он, не нужно ли чего? И видит поле вокруг: нет ли какой опасности для него?.. Когда они останавливались и отдыхали, она глядела на него, а не по сторонам и не стеснялась. Если только он не обращал на что-нибудь ее внимания, показывая глазами или слабой своей правой рукой. Она смотрела на него скрыто-радостным и влюбленным взглядом — тем самым, когда говорят, что люди глаз друг с друга не сводят. И это была правда. Хотя казалось бы, на что уж там смотреть очень молоденькой, хорошенькой, тоненькой и очень хорошо одетой девушке (никак не поворачивается язык назвать ее женщиной, до того она молода и весь облик ее и стать девические). Но она смотрела, и несомненно с неподдельной правдой. Просто удивительно. Будь она менее сдержанной, менее скромной, будь воспитана хотя бы столичной десятилеткой и выражай смелее свои чувства, она бы, наверное, смотрела с открытым обожанием. И ее не интересовали ни аполлоноподобные юноши, смуглые Ясоны, или светлокудрые шведы, приехавшие издалека, ни местные гордые колхидцы, у каждого из которых обязательно был хоть и небольшой, но настоящий кусочек золотого руна. И они пружинно выпрямлялись при виде ее фигурки в белых и легких развевающихся одеждах по моде того лета, с кисейной косынкой, повязанной гладко по голове и спущенной сбоку, с виска узлом — это был выходной наряд, — или в маечке-безрукавке, в белых шортах и сандалиях днем, в кепочке набекрень, поднятой пузырем и с красной пуговкой на макушке. Парни дышали, как кони, и перебирали на месте ногами.
Люда пошушукались, потом привыкли — очень она была убедительна. Кроме того, просочились слухи из дома Этери, где давным-давно погасли звуки молодой жизни (Нико был скромный мальчик), но теперь опять (люди сами видели) приезжали такси с базара, выгружали корзины, Этери командовала на летней кухне, почтальон приносил газеты и телеграммы, слышались звуки старого пианино и смех юной женщины, нормальный смех, — судите, как хотите, но чувствовалось: здесь поселились не убогие и подавленные, а счастливые люди. И толстая Этери со своей стенокардией, больными ногами, тяжко дыша, кивала под вечер головой и подтверждала: да, это так, но он всегда был такой, витязь, я помню, да, конечно, они счастливые люди, посмотрите сами повнимательней.