Николай Толстой - Пластун
«Смотри же, Зайчик, помни мои советы; я старый, человек, а молодые должны слушаться старших». И я помню до сих пор, что он говорил мне тогда. «Вот тебе ружье, — говорил он, подавая мне старую винтовку. — Было время, когда во всем нашем ауле, а из него выезжало в поход за князем по 300 и более человек, было это одно ружье, которое султан прислал в пешкеш отцу нашего князя. Вот тут, была золотая надпись на стволе, но она уже стерлась; на ней было написано имя султана и имя одного пророка, святого человека, который умер, по дороге в Мекку. Это ружье было тогда драгоценность; старый уздень возил его перед князем, когда он ехал в мечеть, и самые почтенные старики вставали перед ружьем князя: Но нашелся один, который не только не встал, но даже натянул лук, и старый уздень упал мертвым»[30].— «Лови, держи его, бей кровоместника!» — раздалось на площади. На мне был башлык и в руках ружье князя, и никто не смел подойти ко мне; я спокойно ушел из аула и с тех пор не возвращался домой. Я никогда не стрелял из него; я не люблю ружей, я привык к луку. Но теперь, когда у всех ружья, помни, что это главное твое оружие, и употребляй его редко. Не стреляй далеко, не стреляй и близко. Когда враг близко, вынимай шашку и руби, но помни, что, когда ты на лошади, стыдно рубить по лошади: старайся попадать по всаднику и всегда руби наотмашь слева направо, тогда неприятель останется у тебя всегда под правой рукой; если он остался сзади, старайся круто повернуться влево и стреляй, пока он тоже повертывает коня. Вообще же, стреляешь ли, или рубишь, никогда не выпускай поводьев. Если ты пешком, а неприятель верхом, руби лошадь; если попадешь, она сама сбросит седока, тогда вынимай кинжал, — это последнее оружие. Впрочем, казаки лучше любят встречать баранов или скотину, чем черкесов; они ходят воровать, а не воевать. Будь только осторожен. Хороший человек должен быть всегда настороже, а в чужой стороне бойся всякого куста. Кто прежде боя боится всего, тот ничего не боится во время боя — говорят старые люди.
И много толковал он мне, отпуская меня на первое воровство. Он был черкес, а у них воровство важное дело. «Помни, что ты мой емчик[31], не осрами меня на первый, раз», — говорил он мне, покачивая головой, и седая борода его дрожала, и глаза смотрели на меня с любовью, как на сына. Да, он был черкес, а любил меня, как сына. Впрочем, он, кажется, не был магометанин, он был старой веры[32]. Не знаю, какая это вера, но я много видал стариков, которые, как я, были ни магометане, ни христиане. Они были все хорошие люди, держались старого адата, были верны своим кунакам, кто бы они ни были: русские или черкесы, христиане или магометане. Если они делали зло, воевали или мстили, — и воевали и мстили они не так, как теперь; они делали это оттого, что их обидели или на них нападали, а не потому, что они магометане, — как теперь. Они не верили, что убить гяура — дело приятное богу. И я не верю этому, это вздор!
Ты знаешь, что я по вечерам часто сижу на горе, что за аулом. Солнце еще видно оттуда, оно как будто висит над снеговыми горами, как будто боится опуститься и потонуть в этом море снега.
А в ауле уж солнце село, мулла уж кричит, народ идет в мечеть, старики и женщины выходят на крышу творить намаз, бабы возвращаются от источника с водой, стада с шумом спускаются с гор, все шевелится, все суетится, а все кажется так мало, так мелко, что странные мысли приходят в голову. Одни только горы все также прекрасны, так же огромны, как всегда; это потому, что их большой мастер работал, тот, который живет так высоко, откуда и горы и лес кажутся такими же маленькими, как и аул. А люди? Людей не видать оттуда; не видать, сколько и зла, которое они делают здесь на земле, которую бог создал для их счастья. Магометане, христиане, гяуры, — бог всех сделал счастливыми. А несчастие и зло сделали сами люди. Бог не мог сделать ни несчастья, ни зла! Вот какие мысли приходят в голову, когда по вечерам я сижу на торе.
5
Али-бай-хан тоже видел, что Аталык очень меня любит, и я заметил, что не только он, но даже и Нурай стал смотреть на меня с уважением. Все татары очень уважали Аталыка. Али-бай-хан подарил мне лошадь, на которой я приехал. Нурай обещал приехать на лаву и сдержал свое слово. Казаки согласились взять меня в набег, а его в вожаки.
По словам его, переправившись через Кубань, нам надо было идти верст 10 до реки, которую черкесы называют Куапсе, а казаки — Рубежный Лиман, и, переправившись через нее, остановиться верст за 5 до Двух Сестер[33]. Это уже было предгорье Над-Кокуаджа. Гора эта, хоть и не велика, но дорога дурна, или, лучше сказать, дороги совсем нет, надо идти лесом, потому что на дороге, по которой ездят обыкновенно черкесы, стоит их пикет. Решились выступить ночью и дневать в лесу: Нурай обещал в два часа провесть нас через гору до речки, по которой уже поселения горцев. Оттуда вверх останется, — говорил он, — верст пять до долины, где зимуют стада всех окрестных аулов. Мы дневали, как условились, у подошвы Двух Сестер в лесу. День был ясный, и морозный густой иней шапками лежал на деревьях и блестел на солнце, как серебро. Снег хрустел под ногами наших коней, которые, поевши овес, стояли, повесив головы и вздрагивая от холода; огонь наш чуть дымился: мы боялись разложить большой костер, чтобы не открыть себя. Сизые витютни[34] кружились над дымом и смело садились на деревья около нас. Видно было, что человек редко бывал в этой глуши; пропасть следов заячьих, лисьих и оленьих по всем направлениям скрещивались и разбегались по лесу. — «Смотри: долгонос!» — сказал один из казаков. И действительно, долгонос вился над дымом. «Видно, что здесь есть близко где-нибудь теплое ущелье; где они зимуют». — «Верстах в двух отсюда в балке есть горячий источник», — отвечал наш вожак, «Зачем же ты нас не привел к нему? Авось либо там было бы не так холодно», — сказал один из казаков, потирая руки. — «Туда не проедешь верхом, а пешком, ежели хотите, так пойдем».
Несколько казаков отправились с вожаком, другие стались при лошадях. Я пошел с ними. Мы шли целиком. Несколько раз мы поднимали оленей; сороки и дятлы с криком следили за нами, перелетая с одного дерева на другое. Иней сыпался с деревьев. Перейдя два перевала, мы очутились на краю балки или, лучше сказать, пропасти, на дне которой протекал источник. Густой пар, как туман, поднимался над ним: кругом чернела земля, не покрытая снегом. Мы спустились к воде и уселись на зеленой траве, которая росла по берегам. Птицы всех родов, которых мы испугали, голуби, долгоносы, фазаны, куропатки, перепела и разные птицы, которых я никогда не видал, с криком летали и вились над нашими головами, наконец, успокоились и уселись на берегу воды или в кустарниках на другой стороне балки, которая была еще круче, чем та, по, которой мы спускались. Иногда на краю этой каменной стороны показывался тур и вдруг бросался вниз головой с высоты, потом вскакивал на ноги, начинал спокойно пить, или, увидав нас, как стрела, мчался по ущелью и пропадал в лесу. Все это я очень хорошо помню, потому что это новое место, новое положение мое, все это меня занимало. Я с удовольствием смотрел, как сокол, вдруг появившийся в небе, как пуля, проносился по долине и потом плавно подымался опять в небо. Испуганные птицы старались скрыться, но всегда неудачно. Он, как камень, падал вниз и всякий раз, когда опять подымался вверх, в его когтях была добыча. Наконец, я заметил, что лиса пробиралась по скалам, и, свесив голову, смотрела на птиц, которые беззаботно прохаживались у самых ее ног, — и вдруг она бросалась, вниз. Птицы с криком подымались, а она, схватив одну из них, опять вскарабкалась наверх и скрылась в норе. Это была чудесная чернобурая, почти черная лиса.