Пол Теру - По рельсам, поперек континентов. Все четыре стороны. книга 1
Он придерживался левых убеждений. Берлинские друзья подозревали, что он собирает информацию для британской разведки. («Нельзя было не чувствовать, что из него вышел бы идеальный агент», — сказал мне один из старых приятелей Даффила). Как бы то ни было, его внезапный отьезд расценили как бегство от германской контрразведки или штурмовиков. Но он благополучно вернулся на родину и даже сумел вывезти из Германии весь свой капитал («На редкость отчаянный и ловкий трюк, — сказал мне другой его приятель. — Состояние у него было немаленькое»).
По догадкам знакомых, после этого у него, возможно, случился нервный срыв. Целый год о Даффиле не было ни слуху, ни духу, но в 1936-м он вновь всплыл уже в качестве главного бухгалтера одной американской киностудии. В рекомендательном письме, выданном ему через два года, упоминалось, что Даффил «досконально знает различные аспекты кинопроизводства». С 39-го по 45-й — опять лакуна, определенно связанная с войной, — но где, собственно, обретался Даффил? Этого мне никто не смог сказать. Его брат заметил: «Ричард никогда не говорил с нами ни о своей работе, ни о путешествиях по миру».
В конце 40-х он, по-видимому, вернулся в «Прайс Уотерхаус» и объездил всю Европу, побывал в Турции и Египте, вновь повидал Германию, посетил Швецию и Россию («лидеров этих стран он ценил чрезвычайно высоко»).
Уйдя на пенсию, он продолжал путешествовать. Женат никогда не был. Всю жизнь прожил один. Но любительские фотокарточки, которые он хранил, свидетельствуют, что одевался он с форсом: жилет, брюки-гольф, кашемировое пальто, фетровая шляпа, галстук с булавкой. Щеголям свойственно напяливать на себя много всего лишнего. Судя по фотографиям, Даффил этим тоже грешил; а на голове у него непременно красовалась шляпа.
Мне сказали, что он носил парик, похожий на вязаный половик и топорщившийся на затылке, потому что когда-то перенес трепанацию черепа. «Ему доводилось играть в теннис в Каире». Он ездил туристом в Восточную Европу — отдыхал на социалистический манер. Ненавидел Гитлера. По словам одного из его старых друзей, он был человек мистического склада: увлекся учением Гурджиева, сблизился с крупным специалистом по этой части Джоном Годолфином Беннетом. «Через некоторое время Ричард безумно заинтересовался дервишами, — рассказала мне вдова Беннета. — Вот зачем Даффил ехал в Стамбул, — пояснила она. — Чтобы возобновить знакомство с кружащимися дервишами!»
Но больше всего мне хотелось знать, что с ним сталось после того, как «Восточный экспресс» отошел от перрона в Домодоссоле.
Он вышел из вагона на станции, — сказала миссис Даффил. — На какой, он мне не говорил. Багаж оставил в купе. А поезд вдруг отправился. Он спросил, когда будет следующий. Сказали, в пять. Он подумал: «Ничего, всего-то несколько часов». Но он неправильно понял: думал, речь идет о пяти часах вечера, а они имели в виду пять утра — завтрашний день. Он всю ночь промучался, а на следующий день доехал… какой это был город? Венеция? — Значит, доехал до Венеции, забрал багаж (свертки, которые я препоручил controllore[12]) и в конце концов оказался в Стамбуле.
Значит, все-таки доехал!
Я рассказал миссис Даффил, кто я и как познакомился с мистером Даффилом.
— О, я же читала вашу книгу! — воскликнула она. — У наших соседей сын — такой книгочей! Он нам про нее и рассказал. Говорит: «Посмотрите обязательно — по-моему, это о нашем мистере Даффиле». Ее в Барроу все прочитали.
Мне не терпелось выяснить, читал ли книгу сам мистер Даффил.
— Я хотела ее ему показать, — сказала миссис Даффил.
— Специально приберегла один экземпляр. Но когда он нас навестил, ему нездоровилось. До книги руки не дошли. А когда он в следующий раз приехал, я про нее просто забыла. А это был, в сущности, последний раз. С ним случился удар, и он больше уже не оправился. Постепенно угас. И умер. В общем, так он книги и не видал…
«И слава Богу!» — подумал я.
Каким интересным человеком был незнакомец, с которым я делил купе! В вагоне «Восточного экспресса» он показался мне болезненным, дряхлым, странноватым типом, не чуждым паранойи. «Типичный англичанин», — подумалось мне. Но теперь я узнал, насколько он выделялся из толпы: он был храбр, великодушен, замкнут, находчив, блестяще одарен, одинок. Он спал и храпел на верхней полке моего купе, — этим и ограничилось все наше знакомство. Но теперь, узнавая о нем все больше, я все сильнее по нему тосковал. Общаться с ним лично — о, это была бы великая честь, но даже если бы мы сдружились, он никогда бы не подтвердил того, что я обоснованно заподозрил, — не признался бы, что почти наверняка работал на разведку.
Югославия за окном вагона
Женщины попадались, но только пожилые, замотанные платками от жаркого солнца, гнущие спину на истоптанных пшеничных полях, — они холили с зелеными лейками, словно бы прикованные к ним, и поливали посевы. Местность была пересеченная, со множеством низин, низкая, пыльная, еле-еле кормившая немногочисленную домашнюю скотину — не больше пяти недвижно застывших коров да пастух, опершись на посох, наблюдает, как они медленно изнемогают от голода, наблюдает с таким же видом, как пугала — пара пластиковых пакетов на хлипкой палке — наблюдают за жалкими полями с капустой и перцем. Подальше, за рядами голубоватых кочанов, розовый поросенок бился рылом в неструганые доски ограды, пытаясь вырваться из крохотного загона, а между некрашеными стойками ворот на заброшенном футбольном поле устроилась корова. Связки остроконечных стручков красного перца, похожие на букеты пуансеттий, сушились на солнце перед домами в краях, где удел крестьянина брести вслед за волом, который тащит деревянный плуг или борону, а иногда перевозить охапки сена на вихляющемся велосипеде. Пастухи были не просто пастухи, а часовые, охраняющие маленькие стада от разбойников; четыре коровы и при них женщина, трех серых свиней гонит мужчина с дубинкой, хилые куры под присмотром хилых ребятишек. (А мне говорили: «У нас в Югославии есть три радости: свобода, женщины и вино») Женщина на поле поднесла ко рту фляжку с водой, сделала большой глоток и, снова наклонившись, вернулась к своим снопам. Большие крутобокие желто-бурые тыквы возлежат среди увядших лоз; люди включают насосы или, наваливаясь на длинные шесты, достают воду из колодцев; стога высокие и тощие, грядки с перцем в самых разных стадиях спелости — вначале я принял их за цветники. Атмосфера нерушимой тишины, глухого сельского захолустья, в которую лишь на миг врывается поезд. Проходит час, второй, третий — а за окном все то же, а потом все люди пропадают, и становится не по себе: дороги без машин и велосипедов, домики с пустыми окнами на краю пустых полей, деревья гнутся под тяжестью яблок, но никто их не собирает. Может быть, час неподходящий — полчетвертого пополудни — или слишком жарко? Но где те люди, которые сметали эти стога и тщательно разложили для просушки перец? Поезд катит дальше — в этом бездумном продвижении и состоит красота поезда — но и дальше та же история. Шесть аккуратных ульев, останки паровоза — вокруг трубы гирлянда из полевых цветов, вол, ожидающий на переезде. В знойной дымке в мое купе набивается пыль; а в головных вагонах развалились на сиденьях турки, храпящие с приоткрытыми ртами. Их дети, лежа на отцовских животах, бодрствуют. У всякого моста через реку — выщербленные пулями кубические дзоты из кирпича, выстроенные хорватами словно бы в подражание «башням Мартелло»[13]. Одного человека я все-таки увидел: человека без головы. Он нагибался к земле на поле, еле заметный за колосьями выше человеческого роста; может, я и других проглядел оттого, что на фоне своего урожая они кажутся карликами?