Михаил Рощин - Полоса
Бруно казалось, что он бежит назад, к машине, мокрый, по мокрой, все ровнее покрываемой морем траве, по дороге, уже скрытой водой с удивительно заигравшими на дне камешками сухого прежде гравия. Вот и канистра, которую уже тоже скрыло море, она тоже на неглубоком — руку протянуть — дне и тоже обрела умытый свеже-зеленый вид. И Бруно будто бы достает ее из воды, уже пустую, и говорит: «Ну, канистра, ты даешь!..» Но он знает, что теперь всегда, когда захочет, может вынуть ее, положить набок, и она нальет целое море где захочешь. И можно будет мчаться по нему на машине, как на катере, набив машину мальчишками, вздымая белые буруны.
Но между прочим, как ехать? Надо идти теперь на дорогу, голосовать, просить у шоферов 76-й бензин. А дойду я? Донесу? Что ж так плохо? Канистру поднять не могу, а ведь она льется, и сам я стою коленями в луже. Мальчишек попросить?..
Бруно все-таки открыл глаза и увидел: за этими двумя мальчишками явился, подходит третий, постарше, лет двенадцати, в белой шапочке с козырьком, тоже с удочкой. Тоже с удочкой, но еще, сопляк, с сигаретой во рту. Бруно увидел даже не сигарету, а табачный синий дымок. И его словно дернуло, он закричал: назад, назад! (Ему так казалось, но он не кричал, а лишь перестал склоняться все ниже и ниже рядом со своей канистрой.) Назад!
Небеса смотрели сверху на Бруно, своего любимца, не понимая, что с ним и зачем он свернул со своей дороги в этот лес?..
Старший мальчишка, важный и взрослый оттого, что он идет и покуривает, как большой, дойдя до приятелей, увидел на дороге машину с раскрытой, торчащей вверх дверью багажника, человека на коленях, склонившегося вниз головой, канистру. Он спросил с презрением:
— Пьяный, что ли?
Приятели не отвечали.
И вдруг человек распрямился, сделал страшное лицо, закричал одними губами: назад! брось!.. Мальчишка понял, что обращаются к нему, бросить велят сигарету. Все было понятно. Как ни храбрись, а взрослый есть взрослый, все удовольствие испорчено. Но он все-таки спрятал сначала сигарету за спину, выждал. Но когда увидел, что человек через силу хочет подняться на ноги и продолжает остервенело глядеть и кричать страшным лицом, бросил сигарету в сторону, в канаву, и отбежал.
И полыхнул лес синим коктебельским огнем.
Викинг
Я вез Мишку из детского сада — с Красноармейской до Преображенки, через весь город, ехал мимо «Динамо», по Масловке, мимо Марьиной Рощи и Рижского, там по эстакаде — день был жаркий, час пик, гарь бензина, — я не заметил, как ребенок уснул, смотрю: затих — он был пристегнут на переднем сиденье наискось черным ремнем (хоть и против правил, но я всегда его так вожу), пятилетний малыш с детсадовскими синяками под глазами, — наша машина уже была ему домом и успокоением после непрерывного возбуждения и напряжения сада, — мы этого не замечаем, не обращаем внимания, дети и дети, а у этих четырех-пятилетних людей непрерывная и сложная, как у частиц в броуновском движении, с бесконечными притяжениями и отталкиваниями жизнь. Он всегда входит в сад скрепя сердце, преувеличенно бодро, с вызовом и прицелом всегда на одного мальчишку, своего друга и врага Колодкина, высокого, с выпученными глазами, — тот ожидает Мишку со сладострастным оскалом, чтобы тотчас вцепиться и начать с ним крик, возню и драку, — он постоянно одерживает над ним победу и ждет его, как злодей жертву. Я видел, они начинают весело, смеясь, показывая окружающим невинность своей возни, но уже через минуту впадают в ненависть, причиняют друг другу боль, кусаются, плачут, и их невозможно оторвать друг от друга.
Почему я не схвачу и не унесу своего ребенка уже от одной этой муки отсюда навсегда?
«Ничего, — говорим мы, — не надо вмешиваться, дети, сами разберутся».
Нелегки тоже отношения с девочками, с воспитательницами; Мишка держится, держится, но, бывает, разражается ужасной истерикой, не идет в сад ни в какую, и тут-то все и выясняется: как он боится и ненавидит Колодкина, любит одну воспитательницу, молодую девушку, и не любит другую, старуху, хочет сидеть за столом с одной девочкой, а над ним смеются и сажают с другой, с которой он как раз не хочет. Словом, жизнь. Думать мне об этом больно, но и изменить я ничего не могу.
Ребенок уснул, я поехал еще медленнее, вызывая раздражение окружающих водителей. Я снял на ходу с запотевшей головы шапочку. Хилая детская фигурка склонилась набок. Так дальше ехать нельзя было: или будить, или останавливаться. Как раз начались Сокольники, и я подумал: заеду в парк, пусть ребенок поспит на свежем воздухе.
Я свернул на дорогу вдоль паркового забора, нашел въезд на аллею, поехал по асфальту, намеренно не заметив «кирпич», воспрещающий движение, потом по гравию, и вот уже машину закачало по живой неровной земле, и я оказался на краю живописной полянки: заросли ореха, несколько улетающих в небо сосен, кривая пышная береза, а впереди широкий просвет и вид на пруд, горка. Я тут же вспомнил это место: зимой мы приезжали сюда кататься на санках — удивительно, как все было голо, бело, парк просматривался насквозь, а теперь он густо скрыт зеленью. Мишка панически боялся сесть на санки, лететь с крутизны, я злился, стыдясь окружающих, — что за мальчишка, тоже мне, трус, смотри, как другие дети, — но он убегал, капризничал, трясся, а я, вместо того чтобы потихоньку увести его отсюда и не насиловать, схватил со злостью, сам плюхнулся на детские санки, улюлюкая и вселяя удаль в ребенка, который стонал от ужаса, вцепясь в меня, как жук.
Зимой здесь было красиво, а теперь и подавно. Жаркий день сразу отступил, зеленые тени окружили нас, казалось, от пруда, даже на таком расстоянии, веет прохладой. Ветерок трогал листья, дятел выбивал дробь по сосне, зудели мухи, порхали капустницы.
Я выключил мотор, раскрыл на стороны дверцы, — машина стояла чуть боком, накренясь направо, и спящий ребенок оказался ближе к траве, к земле, ее свежему дуновению. Я чуть сместил назад спинку кресла, снял с сына сандалии с затоптанными задниками — он еще не умел застегивать ремешки — и белые грязные носки. Никакой реакции. Он спал глубоко, с легкими нервными подрагиваниями лица, с мокрой от пота головой и испариной над губою. Ноги, ступни, ногти были у него точь-в-точь, как у его матери, на удивление. Мать его была далеко от нас. Собственно, у нас ее уже не было. У меня. Ладно, пусть спит.
Я отошел шагов на десять, сел на пенек. Мирный и милый вид открывался передо мною: зеленый пруд, освещенные солнцем стволы берез по ту его сторону, на зеленом косогоре. Я захотел закурить и удержался.
Я сам понимал, как, должно быть, симпатична со стороны эта картинка: белая машина среди травы, спящий ребенок, молодой отец поодаль на пеньке, охраняющий покой своего сына, покусывающий травинку. Неплохо. Вот так и посидим, передохнем.