Нина Хеймец - Клуб любителей диафильмов (сборник)
Винетти принадлежал к одному из старейших, хоть и обедневших, аристократических семейств города. Известно, что в молодом возрасте он изучал живопись, однако, как удалось выяснить нашему корреспонденту, Винетти уже долгие годы не занимался рисованием, живя на скромную ренту. На снимке: Л. Винетти.
Острая тоска пронзила меня – как если бы умерший был не случайным собеседником, а давно знакомым и близким мне человеком. Но где-то в глубине этой тоски была легкость, и даже торжественность. Я представил себе корабль, медленно плывший среди стрельчатых окон, печных труб и часовен; закатное солнце, поравнявшееся со шпилем колокольни на Сан-Джорджио Маджоре – в свете его лучей вода лагуны казалась огненно-золотистой. Я словно видел это глазами Лучано, но потом ракурс резко изменился, и за тем его взглядом – напряженным, стремительным, устремленным внутрь, выхватывающим там, в глубине, все большее пространство – я уже не мог последовать. Я не мог увидеть, куда привел его этот взгляд.
Я расплатился, вышел из кафе. Мне трудно восстановить в памяти, куда я шел. Помню, что я сидел на скамейке в каком-то садике, окруженном щербатыми кирпичными стенами. Там стояли каменные кадки с осенними цветами – красными, оранжевыми и фиолетовыми – и росла пальма, и, если бы не мерные всплески мутноватой зеленой воды в проломе изгороди, можно было бы забыть о том, где я нахожусь. И вдруг я понял, что не могу просто так, взять и уехать отсюда. Я почувствовал, что в этом городе, который я не могу понять, и в котором не могу ничего угадать, от меня что-то зависит. Зависит именно сейчас, когда я знаю, что идут мои последние часы и минуты в Венеции. Обратный отсчет. Несколько минут я провел в оцепенении. А потом вскочил и побежал к пристани вапоретто. У меня оставалось два с половиной часа. Я знал, что нужно делать.
* * *Едва дождавшись нужной мне остановки, я поспешил к знакомой набережной. Перепрыгивая через ступеньки, я поднялся на лестничную клетку и толкнул дверь. Как я и предполагал, она была не заперта. Я сразу заметил, что в студии что-то изменилось. Спустя несколько секунд я понял, что с полок убраны все предметы – коробки, книги, рисовальные принадлежности – все это теперь отсутствовало. Картина была на своем прежнем месте, казалось, захватив опустевшую комнату, подмяв ее под себя, превратив в свое обрамление, удерживая взгляд наблюдателя. Мне вдруг пришло в голову, что эта комната была оставлена для меня. Мне в наследство. Освобождена как гостиничный номер для нового постояльца. Она осталась бы со мной, даже если бы я никогда тут больше не появился. Поэтому я и вернулся сюда. Я должен был что-то предпринять, сделать свой ход. И я чувствовал, что речь идет не только обо мне.
На лестничной клетке стояло ведро с углем. Я принес оттуда кусок угля.
А потом я сделал то, ради чего вернулся.
Я подошел к картине. Я нарисовал ему лицо.
Рисовать было трудно. Уголь плохо ложился на масляную краску, то проскальзывая по ее мазкам, то крошась. Не лицо даже, а, как в детском саду рисуют – «палка, палка огуречик» – вот я так нарисовал. Я не художник, но, думаю, мог бы нарисовать и лучше. Но я не стал этого делать. Специально не сделал.
Теперь у него были глаза – две точки. Нос – палочка. И рот – скобка.
Черт у лица не было, но выражение было. Он улыбался мне, вполне доброжелательно, будто приветствовал.
– Теперь будет, как ты хотел, – сказал я ему, – теперь у тебя есть лицо, и его нельзя запомнить. Его никто не запомнит. Не волнуйся.
Я подошел к окну и открыл его. В комнату ворвался ветер, южный, несшийся с моря, задержавшийся между куполами собора Сан-Марко – этого чудища юго-восточных морей, занесенного течением в холодные воды Адриатики и выброшенного на берег лагуны, на покатые плиты главной площади; промчавшийся над колокольнями, над мостами, над сгрудившимися домами. От сквозняка хлопнула дверь, на полу кружились обрывки бумаги.
Я посмотрел на Джакобо еще несколько секунд, будто пробуя себя, а потом вышел из студии. Оказавшись на лестнице, я заметил, что ее стены покрыты каплями росы; в некоторых местах роса образовывала струйки, стекавшие на перила и оставлявшие на штукатурке зеленоватые подтеки. Когда я спускался, одна из ступенек проломилась, от нее отвалился кусок темной древесины и, глухо постукивая, скатился вниз, к двери подъезда.
Я вышел на Набережную нищих.
На противоположной стороне канала, зацепившись за фонарь, хлопала на ветру чья-то белая рубашка. И, если бы кто-то таким образом подавал знак, было бы непонятно, сдается он или машет на прощание.
Я шел по набережной, к пристани. Мне казалось, что, если я обернусь, то обнаружу, что очертания набережной стали зыбкими, будто я вижу не сами строения, а их отражение в неспокойной воде лагуны. Дома, оконные проемы, монастырь, камни набережной – все это оседало бы, вытягивалось, скручивалось, обнажая сероватое марево. И запахи перестали бы ощущаться: запахи старой штукатурки, сырой пыли, застоялой воды в каналах, прошлогодней травы за стенами дворов.
Я шел, не оглядываясь.
Крашенный белой краской вапоретто уже показался в лагуне.
«Вокзал, порт» – выкрикнул усталый служащий в холщовых рукавицах.
– Заходите, доставим вас, – сказал он мне вдруг.
И я поднялся на палубу.
Расскажите нам про ваше платье
Я всем довольна, правда, тут немного шумно. Но даже это, как я сейчас думаю, к лучшему. Лежишь ночью, не засыпаешь. Раньше каждый шорох, каждый стук сон отгоняли. А теперь слышу: шаги на лестнице, лифт кто-то вызвал, голоса приглушенные где-то на верхних этажах – и на душе легче делается, спокойней – рядом есть кто-то, жизнь идет.
Утром все иначе слышно. Утром воздух плотный, дышится тяжелее. Я слышу, как хлопает дверь подъезда, потом стук каблуков, где-то щелкает замок – будто длинной блестящей иголкой ведут шов по колючей ткани, в несколько стежков. Временный шов, но мне уже, боюсь, даже и такого не сделать.
Я завариваю себе чай, подхожу к окну. Моросит дождь, видно не очень четко, но я успеваю разглядеть женщину в синем вечернем платье. Я застегиваю шерстяную кофту на все пуговицы, кладу руки на батарею – так теплее. У подъезда останавливается машина, она забрызгана глиной. Я замечаю, что боковое стекло у нее разбито, вместо него натянут целлофан. Машина буксует, не заводится мотор. Когда она, наконец, отъезжает, у подъезда никого нет.