Нина Хеймец - Клуб любителей диафильмов (сборник)
…– Перед Джакобо, – сказал старик, – Лучше бы я, конечно, занялся чем-нибудь другим. Но больше я ничего, толком, делать не умею. И все же кое-что для него я придумал, чтобы скомпенсировать ему, хоть как-то.
Старик улыбнулся мне, заговорщицки, а потом сказал: «Я его всюду рисую, всюду на своих картинах. Он везде появляется. Заказчики об этом ничего не знают. Я их предупреждаю, что на картине будут еще персонажи, для аутентичности – я вам уже рассказывал. Они соглашаются. Если бы они только знали, насколько я их не обманываю! Думаю, Джакобо бы понравилось».
– А лицо? – спросил я, чтобы хоть как-то преодолеть свое замешательство, собраться с мыслями, – картина выглядит законченной, а почему вы лицо-то не нарисовали? Очень было бы интересно на него посмотреть, на этого Джакобо.
– В том-то и проблема, – ответил старик, – это сделать невозможно.
– Почему невозможно? – растерялся я, – было же столько картин, некоторые из них известны, вы сами их упомянули. Они, полагаю, доступны для осмотра. Если существуют изображения лица, почему нельзя их воспроизвести?
– Дело в том, – сказал мой собеседник, – что под конец жизни Джакобо стал еще более радикальным. Прежде он изображал себя в разных обличьях, но черты лица при этом сохранял, скрупулезно их передавая. А за несколько лет до смерти он счел и это недостаточным и стал, рисуя себя, изменять черты своего лица до неузнаваемости. Фактически, это были уже совершенно разные, непохожие друг на друга лица. Некоторые из них он воспроизводил в нескольких картинах, а некоторые рисовал только один раз. Учитывая, что он, по понятным причинам, датировал свои работы в произвольном порядке, определить, какое изображение действительно передает черты его лица, представляется совершенно невозможной задачей.
– А экспертиза?
– Окажется неэффективной, – отрезал мой собеседник, – Джакобо часто использовал старые холсты, выкупая в ломбарде картины малоизвестных художников.
– А «Милон Кротонский?» – продолжал настаивать я, – ведь знакомый Джакобо опознал его на этой картине.
– А «Милон Кротонский» как раз и не уцелел. Незадолго до Первой мировой войны картину повезли на выставку в Лондон. Но пароход сел на мель; в трюме образовалась пробоина; все багажное отделение затопило. Картина деформировалась, часть ее – включая тот фрагмент, на котором была изображена голова Милона, вообще оказалась смыта. Восстановить изображение так и не удалось.
– А дневники его матери? Она нигде не описывает своего сына?
– Не описывает. И вообще, надо сказать, в этом документе есть странности. Она, например, никогда не пишет о Джакобо и его отце «сын» и «муж». И почти никогда не называет их по имени. Пишет только «он» и «они». Некоторые в моей семье даже предполагали, что эта рукопись была написана не его матерью, а кем-то другим. Но мне все же кажется, что они не правы. Я внимательно изучил дневники. Они написаны человеком, который знал Джакобо, любил его и беспокоился о нем.
– Долгие годы я рисовал Джакобо так, чтобы лица его не было видно, – продолжил старик, – Прохожий, сворачивающий за угол; охотник с рожком, на заднем плане; слуга, согнувшийся под тяжестью ноши. Я объяснял это себе тем, что уважаю его волю. С моей стороны было бы неправильным создавать его портреты, зная, что на них изображен именно он. Тем более, что лицо все равно пришлось бы придумывать. Но в том-то и дело. Однажды я понял, что больше не согласен видеть вместо его лица пустой овал. Я все чаще пытался представить себе, как он выглядел. Я должен был увидеть его лицо. Я перебирал разные варианты, и все они казались мне неподходящими, что-то всегда ускользало от меня. Мысленно я не раз рисовал его портрет, но никогда не заканчивал его. Каждый штрих мог бы быть таким, каким я его себе представил, но мог бы оказаться каким-нибудь еще, совершенно другим. И это меняло бы все остальные черты. Тогда я так и не решился изобразить лицо Джакобо на бумаге. Но я не переставал думать о нем.
Так шли годы, пока однажды не произошел один случай, который заставил меня иначе взглянуть на происходившее со мной. У меня было много работы. Мои заказчики рекомендовали меня своим знакомым. Ночами я рисовал, а рано утром, перед тем как лечь спать, обычно выходил пройтись. В то утро я побывал у лагуны и как раз возвращался с прогулки в студию. Я поравнялся со зданием бывшего монастыря. Утро было облачным. От покрытых посеревшей штукатуркой стен монастыря тянуло холодом. Я поднял воротник пальто и ускорил шаг. Вдруг я различил какой-то странный звук, шум. С каждой секундой он становился все более громким, все более резким. Как будто все чайки лагуны закричали разом. Потом я услышал хохот. А потом, через несколько секунд, я их увидел. На набережную выходил узкий переулок, мощенный каменными плитами. Шум все усиливался, а потом в переулке показалась группа мужчин, человек шесть. Они волокли гондолу, она цеплялась за выступающие из мостовой плиты, будто упиралась, и трение ее килевой части о камни и было причиной столь невыносимого скрежета. Вернее, волокло пятеро, а шестой сидел в лодке, отталкиваясь длинным веслом от мостовой и от стен домов. Наконец, они выволокли гондолу на набережную и стали спускать ее на воду. Я увидел, что лодка очень ветхая. По ее бортам было несколько дыр. Теперь в гондоле сидело уже два человека, а четверо продолжали подталкивать ее к воде.
– Не надо! Вы же утонете! – не выдержал я.
– Сам не утони, старый башмак, – крикнул мне один из приятелей, высокий грузный человек в спортивном костюме. Его товарищи снова захохотали. Давясь от хохота, они стали показывать на меня пальцами. Потом один из них схватил с земли обломок какой-то гнилой доски и швырнул в меня. Промахнулся.
– Что же вы делаете?!
Я обернулся. На набережной, в нескольких шагах от меня стояла женщина, пожилая, полная, в потертом пальто, пуговицы которого едва сходились на животе. Она держала за рукоятку ящик на колесиках – в таких обычно продают мороженое, на пристани у Сан-Марко, например. Только этот ящик был облезлым и почему-то сразу казался пустым. Да и кто бы стал покупать мороженое здесь, в этом квартале, да еще в такую погоду.
– Что же вы делаете, – снова повысила голос женщина, – Пристали к пожилому человеку. Да вы посмотрите, на нем же лица нет!
Я смутно припоминаю, что довольно скоро голоса лодочников стихли. Женщины нигде поблизости тоже не было видно – я не заметил, когда именно она ушла. Я стоял на набережной, снова один, не в силах двинуться с места, как если бы представления о всех моих привычных маршрутах, о пути домой – пройти по ходу вапоретто, свернуть налево, идти вдоль монастыря, перейти мост – вдруг оказались стертыми из моей памяти. «На нем же лица нет». Я повторял про себя эти слова. Так оно все и было. Я провел годы, стараясь узнать Джакобо, увидеть его. У меня не было близких людей, кроме него. Я разыскивал крупицы сведений о Джакобо, я складывал воедино разрозненные кусочки, пытаясь понять, что он был за человек. Я держал в руках эти скрупулезно разделенные им ниточки. Я делал то, чему он так противился. Можно сказать, я поступал с ним так, как встреченные мною лодочники на моих глазах поступали с где-то найденной ими гондолой. Я и сам не заметил, как к этому занятию свелась вся моя жизнь. Я понимал, что действую вопреки его намерениям, но уже ничего не мог с собой поделать. И теперь было непонятно, кто из нас кого держит, кто рисует чей портрет. Я, или тот, о ком не осталось ни одного свидетельства, которое, положив руку на сердце, можно было бы считать достоверным. Я так хотел понять Джакобо, что не заметил, как стал жить его жизнью, смотреть сквозь его глаза. Я вдруг сообразил, что в студии не было зеркала. Я не помнил, когда я в последний раз видел собственное отражение. Я проводил в этой комнате по многу часов, каждый день. Я поднимался сюда по узкой скрипучей лестнице, так же, как он когда-то. Я смотрел в окно и видел то же, что видел он – канал с редко проплывавшими мимо катерами, фрагмент набережной, фасад церкви с глухим круглым оконцем – здесь за последние пару сотен лет мало что изменилось, как вы понимаете. С некоторых пор мне стало казаться, что я вижу его черты в окружавших меня предметах и зданиях. Я бродил по городу, и мне казалось, что выступ на одном из домов имеет форму человеческого носа, и он точно подошел бы к изображению Джакобо; и что несколько ассиметричное расположение окон на другом доме соответствовало бы глазам на его портрете. Куда бы я ни смотрел, меня окружали черты его лица, безошибочно мною узнаваемые – как если бы я вдруг оказался внутри того ящика, упакованного дядей Джакобо – под ворохом скомканных автопортретов, среди полукруглых возвышений из ломкого фарфора. Лицо Джакобо обступало меня, окружало домами, набережными, базиликами, изгибами кораблей – при этом оставаясь для меня недоступным. И в этот момент я понял, я очень четко осознал, что я никогда не буду знать, кем он был и как он выглядел.