Пол Теру - По рельсам, поперек континентов. Все четыре стороны. книга 1
Я знал, что нахожусь по сути «нигде», но дивился кое-чему другому: я так долго, ехал, что по логике вещей должен был бы соскользнуть с нашей планеты. И все же я до сих пор на Земле — где-то у нижнего края карты мира. Ландшафт здесь был какой-то недоразвитый, но нельзя было отрицать, что свои характерные черты у него есть, а сам я существую среди этого ландшафта. Как он выглядел? Совсем не так, как я ожидал. «Нигде — это тоже место», — подумалось мне.
Внизу, в глубине Патагонской долины из земли выглядывали серые скалы, покрытые темными полосами — отметинами тысячелетий — и трещинами — на память о наводнениях. Прямо передо мной была череда холмов, обточенных и изрезанных тем самым ветром, который в этот момент напевал в кустах. От его песни кусты вдруг вздрогнули. А потом снова замерли, успокоились. Небо было ясное, голубое. Пухлое облако, белое, как цветок айвы, принесло с собой из города — а может, прямо с Южного полюса — небольшую тень. Я наблюдал за ее приближением. Тень скользнула по кустам, промелькнула, ненадолго обдав холодом, надо мной, и, собираясь в складки, упорхнула на восток. То была земля без голосов. Земля, существующая лишь для взора; за плечами у меня, где-то вдали — ледники и горы, индейцы и альбатросы, но здесь — ровно ничего, достойного упоминания, ничего, ради чего стоило бы помедлить. Ничего, кроме патагонского парадокса — бесконечные просторы да крохотные бутоны какого-то родича полыни[75]. И полная пустота Патагонии — зачин истории какого-нибудь отважного путешественника — для меня была развязкой. Все, приехали — я в Патагонии. И я расхохотался, вспомнив, что выехал сюда из Бостона электричкой, на которой люди добираются на работу.
Очерки разных лет
На краю Большого разъема
Длинная-длинная трещина рассекает нашу планету от Галилейского моря до побережья Мозамбика, а я живу на ее краю в Ньясаленде. Эта трещина — Великая рифтовая долина или, как еще ее называют, Большой африканский разлом, рассекает почти всю Восточную Африку. В Ньясаленде Разлом, раздвинув муравейники, рыбацкие поселки и густые заросли цветов, разверз посреди почти бездонное озеро. Крутые гряды холмов и глубокие ложбины, протянувшиеся вдоль континента, — тоже порождение разлома. Считается, что Разлом возник в нору сильнейшей вулканической активности. Но в Африке вулканический период не закончился. Он чувствуется не только в Великой рифтовой долине, но и в ее обитателях: это люди, у которых в душе все кипит, настоящая лава, а не народ, воплощенный жар.
На краю Большого разлома находится школа, где я работаю учителем, а в ее классе стоят в очереди дети с обритыми, как у заключенных, головами, в изношенной одежде — сквозь материю просвечивают мускулы. Они дожидаются своего череда взглянуть в крохотный окуляр дешевого микроскопа и увидеть клетки, из которых состоит цветочный лепесток.
Немного погодя они меня спросят:
— А огонь живой? А вода?
По утрам дети выныривают из болотного тумана: его слои медленно кружатся, точно целая куча хулахупов. Прохладно, чуть ли не мороз. В шесть утра видимость нулевая: только сплошная, ослепительная белизна, и земля для идущих детей — лишь клочок дорожной грязи под босыми ногами, малюсенькая платформа, висящая в пустоте. Но к полудню вокруг уже Африка как Африка: в небе ни облачка, а зной — точно горящий ковер, накрывающий все и вся, чтобы задушить и испепелить.
После обеда облаков предостаточно: большие-большие, словно в стратосфере разразилась война. Когда небо начинает медленно сереть, дети выходят из школы и возвращаются домой по проселкам.
Около школы есть высокий холм. Солнце подкрадывается к нему короткими перебежками, укрываясь за облаками, а потом выскакивает из засады и, налетев на склон, взрывается, вспыхивает розовыми и желтыми всполохами, обрызгивает все вокруг неистовыми языками пламени.
Ночью, если ночь лунная, школа и Большой разлом словно погружаются под воду: деревья фосфоресцируют, трава фосфоресцирует, все перешептывается под ветром, все серебрится. Если луны нет, то, выходя из освещенного дома, оказываешься в бесконечности, до отказа наполненной мраком.
Вчера я попал под сильный ливень и юркнул в первое попавшееся укрытие — какой-то сарайчик — его переждать. Дождь был слишком энергичен для моего зонтика, этого хлипкого паучка. Я стоял в сарае и ждал; со всех сторон грохотал гром, совсем рядом ударяли в землю молнии; дождь плевался в стены сарая, сооруженного из пальмовых листьев, и иногда проникал в щели между листьями.
Тут я заметил на тропе маленького африканца. Я не мог определить, мальчик это или девочка, — ребенок был одет в свисающую до пят длинную желтую рубашку, промокшую до нитки. Поскольку в руках дитя ничего не несло, я предположил, что это мальчик.
Он бежал, проваливаясь в лужи и выскакивая из них, как ошпаренный, перепрыгивая с одной обочины лесной тропинки на другую и при этом так трясся, что желтая рубашка вздувалась. Когда он приблизился, я различил на его лице гримасу сильнейшего испуга. Единственной защитой от грома и пощечин дождя для него были собственные пальцы — ими он плотно затыкал уши. Так он и бежал, выставив локти.
Он вбежал в мой сарай, но при виде меня задрожал и забился в угол. Так и стоял, трепеща, в мокрой рубашке. Мы уставились друг на друга. На его лице серебрились круглые капли дождя. Я оперся о зонтик и пробормотал приветствие на ломаном языке банту. Он прижался к пальмовой стене. Через несколько секунд он снова заткнул пальцами уши — деловито, сначала одно, потом другое — и выскользнул из сарая наружу, где хлестал ливень и грохотал гром. И пляшущий огонек его желтой рубашки исчез из виду.
Я стою на поросшем травой краю Большого разлома. Чувствую ступнями: дальше — пустота, и в самом скором времени ожидаю сильного толчка, который спихнет всех нас вниз, чтобы мы беспомощно закувыркались в воздухе. Но что это за разлом и над чьей судьбой он властен? Может быть, это разлом, отделяющий нас от звезд? Или человека от земли? Человека от человека? Пожалуй, под поверхностью африканской земли до сих пор что-то кипит и зреет…
Нам правится думать, что мы оседлали разлом, как коня, что эта трещина — всего лишь неровность земной коры. Нам не хочется быть пленниками разлома, чувствовать себя так, будто мы здесь — сбоку припеку, будто мы — лишь фигурки, намалеванные на ландшафте обломком мела.
Комендантский час
Когда ввели комендантский час, першие несколько дней почти все из нас испытывали какое-то облегчение — и неудивительно. В нашу жизнь он ввел приятное разнообразие, точно шумный ливень, внезапно начинающийся в январе: его журчание и топот на улице возвещает, что сезон засухи окончен. На вечеринках — а скорее «дневниках», ибо теперь они происходили в послеполуденное время — появилась новая тема для разговоров. Слухов было полным-полно, и их повторение превращалось в нечто вроде игры в теннис: один подает, другой парирует, и каждый удар чуть яростнее предыдущего. А смотреть, что делается снаружи, в городе — за оградой комплекса, где мы жили и работали, — можно было беспрерывно. В первые дни мы — одетые, как всегда, в яркие гавайские рубашки, — забирались на холм в нашем парке: оттуда хорошо было видно, как горел дворец, как солдаты, выстроившись плечом к плечу, начинали разгонять народ, и отчетливо слышалось, как прямо за нашим забором тарахтят автоматные очереди и кричат люди. Было это в Африке. Мы преподавали английский. Все мы были молоды, а некоторые — еще и широко образованны. Один эрудит поведал, что в Древнем Риме при императоре Клавдии богачи и ученые имели обычай садиться и носилки, которые тащили лектикарии (как правило, рабы), и с эскортом из слуг отправляться на войну. Выбрав подходящее местечко на безопасном расстоянии от поля битвы, они становились лагерем. Вот так в перерывах между пирушками любознательные высокопоставленные римляне при желании наблюдали за смертоубийством.